— Бьюсь об заклад: все до единого — на самом деле скрытые большевики, — клокотнул кипятящийся Майгель.
— Да, кстати, Майгель, — вспомнил Эберхардт, — уж коли мы коснулись этого вопроса, то как у вас дела с поджогом на хлебзаводе Кордика?
— Пока без результатов, генерал. А мы работали с пристрастием, к тому же на заводе у нас полно своих людей, которые только разводят руками. Проверили всех. За исключением руководства… не будет же сам Кордик жечь свое имущество… да, кстати, еще за исключением футболистов.
— Смеетесь, Майгель? По-моему, футболистов вы проверили еще на выходе из лагеря. Родные, связи, биографии, звания — все от и до.
— Да-да, конечно. Никаких вопросов не возникло. Чисты совершенно. Обычный человеческий шлак… Но все-таки еще один раз перетряхнуть их старое тряпье не помешает. Что бы там ни было, теперь я, черт меня дери, возьмусь за этих сволочей всерьез…
А «сволочи» уже царят на поле безраздельно, в холодной и спокойной ясности, в каком-то снизошедшем божественном всевидении полсотни точных кряду переводов делая; порхают, мельтешат, роятся, разбегаются, вконец запутывая немцев, скрывая резкими рывками и открываниями ложными готовящийся гибельный укол в самое нежное, тончайшее, растянутое место обороны… кто из одиннадцати — ну-ка поди уследи, опереди догадкой — куда и на какое расстояние бросит, покатит, вклинит рабски преданный, послушный господину мяч, магнитом находящий русскую стопу, колено, грудь ли, пятку… да легче полномерно охватить головоломную и в то же время чистую и строгую структуру чудесно увеличенного снежного кристалла, чем верно прочитать последовательность неумолимо совершаемых ходов в любой стеклянно-хрупкой, летуче-невесомой, неразрушимой комбинации. Стоят подковой перед штрафной, в червонное полукольцо ворота взяв, передавая мяч туда-сюда, вперед-назад, дразня иллюзией доступности, добычи легкой, очевидной: ну вот же, вот же он, возьми — рванись вперед, набросься, ударь, сруби, прерви; все яростнее, все бестолковее, все нерасчетливее немцы в полуслепой отбор идут, как лось в осенний гон, бросаются на тень, в кровавой мути принимая всякий мелькнувший призрак за соперника. И все: дал Свиридовский в край, Клим ногу вмиг убрал, на третьего мяч пропуская; Добрых, финтя, прошел по линии штрафной, ворвался, просквозил к воротам под крайне острым, чуть не нулевым углом, подбросил черпаком, пуская мяч по воздуху вдоль линии ворот; на дальней штанге Темников кивнул и сбросил мяч на центр под удар Капустину, который с семи метров залепил гол в сетку.
— Нет, все-таки придется переломать им в перерыве ноги, — обоим генералам Майгель бросил таким примерно тоном, каким лавочник — о кратном понижении цены на плохо расходящееся пальмовое мыло. — Эй, Франц! — кривясь, как от зубной несносной боли, позвал он подчиненного гестаповца. — Вы слышали меня? Возьмите этого… как там его?.. Кривченю… пусть будет переводчиком… пойдете к этим чертовым скотам и скажете, что если после перерыва они не сбавят оборотов и не проявят должную покладистость, все до единого подохнут в лагере. А если это не подействует, тогда напомните им, Франц, о женах и о детях.
— Осмелюсь доложить, штандартенфюрер, позавчера отец у одного из них уже был арестован как скрытый коммунист. Черняга Павел и Черняга Осип.
— И что из этого?
— Позвольте высказать сомнения: в таком случае угрозы вряд ли остановят их. Я думаю, не вызовет ли это только большее ожесточение.
— Что? — взвизгнул Майгель. — Думает он! Ты не в том месте в пищевой цепочке, чтобы думать, Франц! Иди и исполняй. Не остановит, да? Скажи, что за каждый удар по воротам мы будем отрывать по детской голове. Посмотрим, как они тогда забегают.
— Отставить, Франц, — фон Шлоссер рубанул командно.
— Что? — взвился Майгель. — Вы предлагаете, барон, сидеть нам, сложа руки, и смотреть на это унижение?
— Как старший по званию, — закаменел лицом фон Шлоссер, — я вам приказываю — бросьте этих русских. Пусть все идет своим естественным путем. Что это за спортсмены рейха, в конце концов, которым для того, чтоб победить, необходимо вмешательство гестапо? Вы согласны со мной, Эберхардт? Вы слышите, Майгель? Отставить! Руки прочь!
— Отставить? Оставить это так? Нет, стойте, я и так преступно-долго шел на поводу у наших идеологов из комитета просвещения… поверил, что вот эти — украинские националисты… а что на деле? Черт знает что такое! Спортсмены — значит не враги. «Их знает весь Киев». «Верую, ибо нелепо». Ответственные заявления — нечего сказать. Послушайте, они все до единого — работники хлебозавода. И у меня диверсия, так что простите, но гестапо имеет все права и полномочия заняться этими скотами.
— Ну, в самом деле, Майгель, ну, не в перерыве же.
— А вам не кажется, гер комендант, что после будет поздно, и рейх будет унижен, нация — посрамлена?
— Напрасно вы, Майгель, распространили собственные комплексы на рейх и нацию. — Лицо барона на мгновение исказилось невытравимым отчуждением, неприятием: те, кого презираю, то, за что не подаю руки.
— Что? Что ты сказал? Какие комплексы? — Лицо у Майгеля забагровело, пропотев, глаза заблестели, качнулось жаркое нутро — неандертальская долина, факельные шествия, сплоченность маленьких, ничтожных, слабых в единое несокрушимо-прочное под лай бесноватого фюрера. — Арийскую гордость, врожденное нам чувство превосходства ты называешь комплексом, Георг.
— Я называю комплексом продемонстрированную вами, Майгель, неспособность к честной драке. За превосходство, Майгель, надо все-таки платить — где потом, где и кровью. И лучше бы в небе над Лондоном или в полях под Волгой, нежели в подвалах гестапо.
«Он — враг, — подумал Майгель, — десятой части сказанного им сегодня с лихвой хватило бы, чтобы быть вздернутым на крюк». Но этот человек, любое слово, движение губ которого было крамолой, — фон Шлоссер был героем рейха, с мозолями, натертыми штурвалом, с подпаленной шкурой, в чешуе военных орденов; взгляд Майгеля упал на крест за храбрость, повешенный фон Шлоссеру на грудь, как было всем известно, самим отцом, верховным… и Майгель задохнулся от бессильной злобы.
«Уроды, слабаки и импотенты, — подумал вспышкой фон Шлоссер. Он был потомственный солдат: фон Шлоссеры из века в век служили императорам, и прусским королям, и кайзеру… чудовищное унижение Германии в Первой мировой, расформирование армии, уничтожение флота, распад империи, разруха, нищета, коленопреклонение перед галлами и англичанами толкнули Георга в объятия национал-социализма. Фон Шлоссер равно не приемлел идею равенства и лавочную сущность демократии: утрата вертикали между небом и землей, уничтожение иерархического строя ему казалось концом света, но кто же знал, что на вершине нацистской пирамиды окажутся худшие, мразь?.. — Мучительные бездари, не в том, так в этом смысле безвыходно бесплодные, — вот кто они такие. Накачанные инстинктивной ненавистью ко всему, что поражает глаз и слух, все чувства своей силой, ловкостью, красой, гармонией, образцовой сделанностью, вершиной искуса, преодолением видимых, привычных, мыслимых пределов человеческих возможностей… вытягивая человека в высоту, неодолимо заставляя понимать его, что только созиданием, произведением — от Кельнского собора до финта здесь и сейчас на поле — воздается служение и хвала Творцу. А эти… все свое убожество, бессилие, обделенность, тупость, леность, вот все свои несметные „не получилось“… не получилось стать художником, врачом, большим спортсменом, мужем, отцом, любовником, вот богачом, в конце концов… все, что гнездится в клетке их души, внутренним дьяволом, врагом, выносят за пределы собственного существа, навязывая собственные свойства другим и обвиняя в них других, а не себя. Вот, вот она, инверсия. Вот где творится грандиознейший обман. Назначить собственную немощь внешним, отличным от тебя по крови и физиономии врагом. Разнести, развести по разные стороны грехи и добродетели, предательство и верность, трусость и отвагу, бездарность и Господне дарование, границей положить национальное различие или вот классовое, как кладут большевики. Так это просто, так понятно, так облегчает душу, отменяет смерть, так примиряет со со своим бесплодием. Внушить себе, что только немец по рождению храбр, что только немец по рождению понимает в музыке, науке, в инженерии, в полете. Всех остальных давить, держать не выше собственного сапога, вбить в землю, возвратить в животное, нечеловеческое состояние… пускай лежит окурком под ногой, каблучной вмятиной. Евреи? Баха бы они убили первым, мгновенно записав его в евреи, коммунисты и предатели нации. Не понимаю, как могло такое статься… так быстро, массово, со всеми. С тобой, с тобой, Георг фон Шлоссер… Рвать ногти, ноздри, зубы, уши, по капле лить на темя ледяную воду, ломать суставы, резать и выкручивать, не приходя от этого не то что в содрогание, но даже в слабое, остаточное изумление, и выворачиваться наизнанку всем нутром при мысли, при открытии воочию, что славянин и в самом деле может быть хоть сколь-нибудь похож на человека. И ты, фон Шлоссер, с ними? Служишь им?..»