Чем дальше, тем сильнее жали, ритм нагнетая и тесня червонных игроков к воротам, в которых ни секунды не стоял на месте, от штанги к штанге двигался, метался Разбегаев, опять вершил невероятное, вытягиваясь в струнку, опять играл свободно по всей своей штрафной руками и ногами, расчетливо пренебрегая караулом на самой линии ворот и поражая всех самоуверенной, в полнейшем самообладании, игрой своей на выходах… опять врывался в гущу игроков, чужих и своих, и выше всех выпрыгивал, вылавливая мяч или лупя что было силы по снаряду кулаком, опять бросался в ноги атакующему немцу, опять перекрывал прострелы в центр своим длиннющим черным телом, и все страшнее, отчаяннее, все жертвеннее выходы такие становились: смотреть нет мочи, как выходит, ложится в ноги будто табуну, во весь опор несущемуся, этот спокойно-непреклонный человек, бесстрашный до уродства, беспощадный к собственной персоне. Сомнут, раздавят ведь, растопчут, запинают, но будто воли в том его уже и нет — сама собой разжимается пружина в Разбегаеве, его толкая на идущего курьерским поездом навстречу игрока… так гончий пес летит сквозь чащу, подхлестнутый явностью пахучего следа, не видя больше ничего, не чуя… на что напорется, куда провалится… природа и судьба ведут его, их смысл, раскаленный добела… и мертвой хваткой в мяч вцепляется и держит, свернувшись калачом в дерущихся ногах, и бьют его, гвоздят, галопом налетев, конем обрушившись, в соленом помутнении, в остервенении уже последнем немцы. Пока свои подскочат на защиту, пока на немцев налетят и распихают… Пошел навес, застил мяч солнце на мгновение, в рассчитанном до сантиметре прыжке забрал вратарь червонных мяч, и в эту самую секунду — когда завис, к рукам приклеив мяч, в прыжковой безопорной фазе Разбегаев — влетел в него, как на рога приняв на корпус вратаря, Метцельдер, и кувыркнулся вверх тормашками голкипер, пал со страшной высоты, каким-то чудом шею себе при этом не свернув; от сотрясения мяч выпал, выскользнул из рук, и подскочивший Штих тут же всадил его в никем не защищенные ворота. Один сквитали немцы. Не выдержав, сжимая кулаки, пошел Кузьменко на Метцельдера, чтоб преподать, втемяшить явно тому начатки грамоты футбольной, приличий правила, но удержал его, схватив за шею, Свиридовский: «Их праздник, погоди».
Почуяв близость перелома, неминуемость, еще нажали немцы; красиво это или некрасиво, — решили бить в одну и ту же точку — в Разбегаева, клепать навесы сильно-неудобные в самую гущу игроков, в борьбу, вот эти сшибки верховые провоцируя… один заброс, другой, и заискрила, затрещала от столкновений лбами русская штрафная, покрылась вся нарывами тревожными — вот-вот один из них надуется, прорвется; то вдруг на ближней, то на дальней штанге высвобождалась электрическая сила, и был разряд, удар, и получалось пока держаться до поры. Еще пошел один навес, опять в рассчитанном до сантиметра прыжке длиннющими руками сцапал Разбегаев летящий мяч, и снова, будто на таран идя, не уходя от столкновения, не чтя, не отдавая должного, напал Метцельдер на него и, прыгнув высоко, боднул прям в челюсть — откинулась от крепкого удара голова и навзничь повалился Коля на газон, роняя мяч и непонятно какой силой изловчившись, как кошка лапой, ударить по мячу, лежмя вслепую выбить за пределы расстрельной зоны. Сжимая голову, звенящую трамваем, насилу встал:
— Играю, Эрвин. Могу продолжать.
Метцельдер пусто хлопал оловянными глазами; лицо раскаяния не выражало, мягко говоря.
— Ну это чересчур, — сказал Свиридовский своим, которые уже готовы были в драку кинуться. — Спокойно, счас я его вынесу.
Когда закончилась ничем еще одна атака немцев и Разбегаев, увильнув от прессингующих противников, послал на немецкую сторону мяч всей силой ляжки и икры, и нападающие немцев повернулись уже лицом к своим воротам, все сделал Свиридовский в точности, как обещал. Внимание Эрвина, всех игроков, трибун — на мяч; Метцельдер, запоздав, как водится, немного с выходом, лениво трусцой возвращается назад, не чуя за спиной скучно-равнодушно шагающего мстителя… вот Свиридовский тоже, глядя на мяч, зависший в верхней точке лёта, делает шаг, не видный никому, и самыми высокими шипами как бы нечаянно врезается в стопу, в сплетение тонких косточек и нежных сухожилий. Метцельдер, надломившись непроницаемым лицом, перестает быть глыбой, атакующей машиной, валится набок, корчится от боли.
— На шестьдесят второй минуте матча состоялся вынос тела, — говорит Свиридовский своим. И верно: не встает Метцельдер, согнулся, пестуя в руках разбитую стопу.
Никто не видел ничего… Но нет, один из высоких немецких чинов на трибуне, сидевший близко к полю, ухватил почти неуловимое движение Свиридовского, вскочил, оскалившись, показывая пальцем на виновника, раскрыл в беззвучном крике пасть, пошел спускаться, врезать по зубам бессовестной скотине, которая так ловко, лицемерно выбила из строя активнейшего форварда… насилу удержали этого полковника на бровке; тот, не на шутку разъярившись, требовал возмездия, расправы и даже лапал с побелевшими глазами кобуру… жуть пробрала, вернулся на мгновение, втек в жилы безмозглый тварный ужас, возникли вновь перед глазами наставленные дула автоматов, голодные зияния, готовые затрепетать плевками пламени, пусто-спокойные глаза стоящих в ряд солдат в мышастой униформе.
— Вот так и шлепнут прям на поле со свистком.
— Ты этой пули заслужи сперва.
— А что, еще не заслужил?
— Нет, шестидесятая минута вроде только.
Замену немцы сделали, и снова понеслось. Сжалась до предела пружина червонной команды и распрямилась от своих ворот; едва-едва не наказали немцев — рванулся, прошел Мельниченко по краю, так сильно-точно прострелил, что оставалось Кукубенко только ногу с шести метров щекой под мяч подставить, но не вышло, успел в подкате длинном Лемке, перекрыл. И будто не было забитого дыхания, железок тяготящих на ногах, вмиг перестали ползать по полю, казалось бы, вконец замотанные русские, вот все, что сберегли, уже, наверное, последнее, швырнули разом в голодающую топку — утратив тяжесть, косность, саму телесность будто, сделались летучими… и принял Клим в центральном круге мяч на грудь, и совершилось вовсе тут невероятное, чего ни в цирке не увидишь, ни в джунглях Амазонки у обезьян, перелетающих с лианы на лиану… Одна искра из паровозной топки — с такой скоростью все совершилось. Ходивший далеко, повсюду с Климом Лемке пошел поднятой, как копье, прямой ножищей вперед с бесстыдно-ясным намерением снять мяч с груди у Клима и продавить вместе с мячом еще и Климову грудину — уже убийство чистое, конец… а дальше вдруг бедро у Лемке стало выворачиваться, вылущиваться в тазобедренном суставе и, изумленный донельзя таким бессилием, проткнул ногой он вместо Климовой грудины пустоту и повалился на спину в ничтожестве: Клим шел вперед неуязвимым. Собрав вокруг себя еще троих германцев, подбросив грудью кверху мяч, жонглируя на длинном шаге, Клим пер к воротам будто под почетным караулом. Будто в соседнем, следующем по классу измерении мяч держал, ловил-подбрасывал-ловил на грудь, колено, на носок… и метров тридцать так прошел, не опустив мяча на землю, пронесся будто бы по коридору, прорубленному в жестком прозрачном камне, и не пробиться было немцам сквозь незримую преграду, не дотянуться, не проникнуть в заповедное пространство, где сошли с ума и мяч, и человеческое тело. И лица у троих всех были ликующе-растерянные, будто у детей, глядящих на цветную толкотню двух бабочек над лугом. И ошалев, ослепнув от неподдельного бессилия своего, срубили Клима — и только тут упал, запрыгал по газону вышний мяч, недобросовестно, воровски возвращенный ударом по ногам в систему земных координат.
— Ну где ж ты, Бог? — вскричал в сердцах Макар. — Такую красоту ведь загубили, падлы!
Бог — в смысле наказания — был, и Эрвин, оставшийся до капли беспристрастным, тут свистнул нарушение и твердо показал на точку. Свои же, соплеменники, его едва не сгрызли за эту честность не ко времени, накинувшись на парня впятером, но Эрвин, отступая под наскоками, остался непреклонен. Кузьменко, «одноногий», хромающий Кузьменко, прославленный на весь Союз своим ударом с любого расстояния, взял мяч и положил его на место, на котором германцы завалили Клима. Вратарь «зенитчиков» с каким-то испуганно-страдальческим лицом, с какой-то инженерной озабоченностью занялся построением и цементированием стенки из своих угрюмо-напряженных игроков. Семь рослых человек составили шеренгу, закрывая половину своих ворот; вратарь все суетился, кричал, махал руками, корректируя позицию, сдвигая свою стенку еще на десять сантиметров влево, обратно подвигал, стараясь совместить край стенки с какой-то на свой вкус воображенной линией, как можно больше сократить угол расстрела, не дать пробить в обвод под дальнюю или прошить живое многоногое многоголовое прикрытие прямым… садился, замирая в полуприседе и неотрывно вглядываясь… на все это ушло еще две-три минуты.