Признаюсь, эта странная мускулистая худоба Прищепина повергала меня в ужас. В ней чудилась какая-то мертвечина, сырая освежеванность трупа: эти руки, будто плетенные из коровьих сухожилий, и живот, набитый камнями, — все это было страшно.
Впрочем, Прищепин интуитивно обошел криками Пожарника, пусть пришибленного недугом, но все же боксера.
Я, пытаясь изобразить «как ни в чем не бывало», примостился возле Игоря-черноморца и торопливо записывал в его тетрадь последовательность аккордов.
— Вот, Игорь, — говорил я высохшим голосом, стараясь превозмочь жар, колотящий молотками в голове, — здесь ре-минор, слышишь, ре-минор, — повторял, зная, что он все равно не понимает, о чем речь.
Обычно я рисовал «дедам» аккорды в виде решеток: шесть полосок-струн с тремя перпендикулярами первых ладов — дальше мы не отваживались — и кружки с номерами, куда и какие пальцы ставить, а сверху иногда добавлял буквенное обозначение: «A m» или, допустим, «C», или «E».
— А здесь соль-мажор, — заклинал я, надеясь, что он отзовется и наш диалог дембеля и его собеседника оградит меня от разрушительного танкистского рейда.
— Понял, — сказал черноморец. — Соль-мажор… — И я готов был его обнять.
Мамед Игаев, как тушкан, беспокойно озирался посреди двух коек. Он был донельзя взбудоражен расправой над Шапчуком и приглушенно квохтал. Когда же танкист коршуном навис над его головой, Игаев тревожно пискнул: «Слж Свтскм Сзз!» — и никто в тот раз не смеялся. «Слж Свтскм Сзз!» — повторно взмолился Игаев, и в палату постучали. Это пришли за Игаевым его земляки, причем совершенно не в свое время. Они обменялись несколькими разъяснительными фразами с Прищепиным и увели Игаева с собой. Вслед за ними выскочил и я.
Возле туалета в душевой равномерно позвякивала о раковину банная шайка — это стирал вещи танкиста наказанный Шапчук.
Как я и предполагал, Кочуева в душевой не было, один Шапчук, склонившись над мойкой, грохотал железной шайкой, плескал мыльной водой на кафельный пол и утирал рукавом слезы. Меня он не заметил.
Кочуев прятался наверху, в нашем месте. Его знобило.
— Все! Я завтра говорю, что язва уже не болит — и в казарму. Это лучше, чем так. Тебя что, он тоже запряг? — спросил Кочуев, как мне показалось, с какой-то надеждой.
— Нет, я раньше вышел, — признался я.
— Молодец, — вздохнул Кочуев.
Так сидели мы и горевали о нашем былом покое. Если у меня еще оставалась спасительная гитара, то с Кочуевым все было ясно.
— Наши, небось, решили, что я тоже стирал, — терзался Кочуев, встряхивая головой. — Надо сматывать отсюда. Или зачморят. Завтра иду к Руденко.
Той же ночью с треском провалился дуэт Яковлев — Прасковьин. Они решили продемонстрировать новому «деду», что не менее свирепы, и спешно подготовили новую репризу: «Спорящие наркоманы».
По замыслу, Прасковьин представлялся таким опытным: «Барбитура под косячок хорошо идет», — а Яковлев был вроде новичком, но вел себя очень самоуверенно: «Я бы не отказался от люминала с седуксеном».
Номер оказался слишком надуманным, и Прищепин без труда вскрыл весь их театр.
Странно, как они не почувствовали, что представление с самого начала пошло не туда. Неужели не слышали пауз между репликами?! Эта тишина была совсем иной по качеству — насмешливо-презрительная тишина зрительного зала, вот-вот готовая взорваться свистом и улюлюканьем.
Яковлев, в роли наглого, но неопытного, начал рассказывать:
— Глюкозу, говорят, неплохо с водкой через капельницу колоть! Нормально так должно вставить!
— Что ты людям каждый раз мозги каким-то говном заливаешь?! — возмущенно отвечал Прасковьин. — Какая на хуй водка с глюкозой?!
— Да ты сам ни хуя не знаешь, — заводился Яковлев. — Только пиздит и строит из себя!
— У тебя просто говно, а не кайф, — отвечал Прасковьин.
— А ты мой кайф не трогай! Сам заправляйся в жопу своим «винтом»! — кричал Яковлев.
Все это было очень ненатурально. Закончив перепалку, они, как обычно, схлестнулись в своей игрушечной потасовке.
— Вот, блядь, гондовня! — вынес наконец свой критический вердикт спектаклю Прищепин.
Яковлев полетел куда-то в угол, сваленный уже не бутафорским ударом, и Прасковьин согнулся, как в земном поклоне.
— Да что это, блядь, такое, а?! Да ебаный же, блядь, в рот! — восклицал молниеносный Прищепин. Сзади на него обрушился Яковлев, бросаясь на помощь другу. Прищепин резко отмахнулся локтем так, что внутри Яковлева утробно хрустнуло. С воем метнулся так и не разогнувшийся Прасковьин, метя головой в живот Прищепину, угодил под встречное колено и упал рядом с Яковлевым.
В палате пахло соленой кровяной влажностью, которая, я чувствовал, зверино ударила в голову нашим «дедам». Они завороженно смотрели на Прищепина.
Это была смесь дирижерской неистовости рук, буги-вуги сокрушающих сапог, которые Прищепин так и не снял к своему выступлению. Каждый удар выбивал из поверженных тел жуткие хряпающие звуки, будто работал мясник.
При этом Прищепин взывал к палате:
— «Духи», блядь, страха не знают! Пидарасы, блядь!
Со мной в это время случился припадок восторга. Расправа над неудавшимися лицедеями обращалась небесной симфонией «Священная ярость». Бушевал вселенский экстаз, на небесном шве огненных и воздушных стихий в багровых апокалиптических облаках архангелы в рыцарских латах ломали копья. Прищепин затрясся, точно злой кудесник на утесе, и прокричал:
«А теперь на хуй отсюда!!!» — громовые раскаты отразились в стенах, осыпались камнями.
Вскинутые руки Прищепина еще падали кровавыми палаческими плетьми. Мне казалось, что сейчас его захлестнет, сметет настоящая зрительская овация. Нет, в последний миг он стиснул кулаки, и в них, как пойманные мухи, сплющились все разбуженные энергии, вихри, архангелы, шаровые молнии и аплодисменты. От этого чуда перехватывало дыхание, как от сновидческого ночного полета. И где-то там внизу пластунскими ящерками уползли за дверь Прасковьин и Яковлев.
Палата загнанно дышала. Кто-то спросил о том, как быть, у «духов» разбитые в кровь лица — завтра начнутся вопросы.
Прищепин удивленно воскликнул:
— Так эти два чмошника сами между собой драку начали, вот, наркоты, блядь, ебаные! Я их как старший по званию разнял. Разве не так? — и несколько «дедов» отозвались льстивыми подголосками.
На свою беду пришел Шапчук. Лучше бы ему оставаться в душевой.
— Постирал? Да? — спросил Прищепин, ехидной интонацией приглашая всех желающих на новое представление. — Сейчас проверим! Бегом принес, показал!
Шапчук метнулся в коридор и вернулся с шайкой, которую держал, как хлеб-соль, перед собой.
Прищепин церемонно взял на пробу тельник, скрученный в жгут, и вдруг смачно и хлестко, с брызгами ударил Шапчука по лицу:
— А это что, блядь, за грязь?! Что, я спрашиваю, за грязь, блядь?! — Шапчук вскрикивал и не мог закрыться от мокрых тряпичных пощечин — руки его были заняты. А Прищепин вынимал из шайки вещи и швырял в лицо Шапчуку. — Подымай! Только не руками, а ебальником, блядь, своим душарским подымай! И говори: «Прости, „дедушка“!»
И Шапчук, отставив шайку, опустился на колени. Зубами он подхватывал с пола белье, подавал и освободившимся ртом повторял: «Прости, „дедушка“! Прости, „дедушка“!» А осатаневший Прищепин снова швырял в него эти бегущие по унизительному кругу носки, портянки, тельник…
— Уебывай перестирывать! — скомандовал Прищепин.
Шапчук загребущим движением собрал с пола одежду и, подгоняемый пинком, выскочил за дверь.
Прищепин, не давая себе передышки, обрушился на ни в чем не повинную гитару.
— Дай сюда, — сказал он мне, деловито покрутил инструмент в руках и вроде бы изготовился извлечь аккорд. Вдруг его лицо скорчила гримаса отвращения. — А это что за хуйня!? Не струны, блядь, а сопли какие-то! Прозрачные, блядь! На, забери обратно! Сам играй на соплях! — с хохотом сообщил он палате, возвращая мне поруганную гитару.