Мой гость смущенно пролепетал, что скромность в столь почтенные годы сама по себе есть признак мудрости, но я с ним снова не согласился.
– Нет, – произнес я с какой-то новой, мне не присущей категоричностью. – Мой старший брат совсем не преклонным, сравнительно молодым человеком все понял, что нужно было понять. Все объясняется очень просто. Когда природа распределяла отпущенный ею на нас обоих интеллектуальный ресурс, на мне, как бывает, она отдохнула. Очень прошу вас не считать слова мои запоздалым кокетством. Слишком я стар для подобных игр.
Мы склонны были себя считать людьми героического века. Теперь, когда этот век закончился, а сам я прожил больше ста лет, я просто обязан преодолеть себя и обнаружить способность к выводам. Отважусь на жесткое признание: то было несчастное поколение.
Эти слова – не отречение от тех, с кем рядом я жил так долго. Одних я люблю, другим сострадаю, о третьих просто хотел бы забыть.
Несчастье само по себе не позор, но не тогда, когда побуждает к приспособленчеству и попустительству.
Мы были несчастным поколением, которое, вопреки очевидности, долго считало себя счастливым. Поныне мне трудно уразуметь, как объяснить этот самогипноз.
Я не владею пером, как мой брат, не наделен и его умом. Теперь-то я знаю, что он все видел зорче и глубже, но даже и мне совсем не все про это сказал.
Думаю, что он по привычке меня подсознательно оберегал. Что было под силу его душе, возможно, стало бы для меня немыслимой, непомерной тяжестью.
Не раз и не два приходилось слышать, впоследствии – и читать, что брату был свойствен некоторый цинизм. Упоминали о нем не только завистники, но даже и те, кто был к нему вполне расположен, был среди них и Хемингуэй. В книге, в которой он его вывел под переиначенной фамилией, он и любуется им и все же приписывает ему это свойство.
Но я-то знаю, что это маска. Брат ставил не раз свою жизнь на́ кон. Циничные люди предпочитают воздерживаться от этого риска. И берегут свою бренную плоть.
Я полагаю, что истина проще. Он понял значительно раньше все то, что многие осилили позже. И эта обретенная ясность дала ему внутреннюю свободу. Людям, воспринимавшим мир в границах обязательных формул, эта свобода казалась вызовом.
Их целомудренное сознание, возможно, продлило их век и позволило закончить его в своей постели.
Но тот, кто жил в перевернутом мире и сохранял независимый ум, существовал в присутствии смерти, трудился с нею наперегонки.
Я не хочу казаться лучше, мудрее, благороднее тех, кого мне выпало пережить. Я знаю, что есть много людей, которые склонны меня считать благополучным, самодовольным счастливчиком, любимцем фортуны. Для этого у них есть основания.
Не стану оправдываться. Я расплачиваюсь за то, что природа во всех отношениях щедрей одарила старшего брата.
Сегодня мне ясно: мой здравый смысл, а еще больше моя ограниченность, – мне помогли примениться к времени, к стране и к среде, в которой я жил. Поэтому я перешагнул из страшного двадцатого века в этот, сменивший его двадцать первый.
Быть может, и он чреват потрясениями, быть может, еще превзойдет предшественника. Но этого я уже не увижу.
С такой отчетливостью я помню тот день на Белорусском вокзале, когда он вернулся в Москву из Испании. Помню, как поезд из Негорелого, пыхтя, отдуваясь, как пешеход, остановился у дебаркадера.
Брат появился с привычной стремительностью и резко затормозил на подножке – не ждал увидеть такую толпу. И вряд ли он мог себе представить, с каким восторгом встречают на родине страницы «Испанского дневника». Но сразу насмешливая улыбка вернула его лицу все то же знакомое издавна выражение.
– Ребята, – сказал он, – вы что-то напутали. Я же – не с конкурса пианистов.
Свидание пришлось отложить, с вокзала он поехал в редакцию. Встретились мы на другой уже день, а с глазу на глаз остались вечером.
– Куча вопросов? – он усмехнулся. – Ну что же, спрашивай. Я готов.
– В сущности, два, – сказал я, – и первый тебе, само собою, понятен. Второй, возможно, тебя рассмешит.
– С него и начни. Пока я еще свеж и в силах воспринимать твой юмор.
– Не смейся. Он будет о Хемингуэе. Ты знаешь, как он меня занимает. А первый, понятно, о главной цели твоей затянувшейся командировки. Мышонок, ты стал властителем дум.
Он грустно вздохнул.
– Благодарю. Прижизненное признание – редкость. И тем дороже. Тебе я отвечу, зачем я взялся за эту книгу вместо того, чтобы ограничиться необходимыми корреспонденциями. Прежде всего чтоб иметь возможность сказать: «Не расспрашивайте меня. Читайте мой „Испанский дневник“. Все, что хотелось мне поведать, вы там найдете. И не взыщите – мне легче общаться при помощи букв, записанных карандашом или перышком. Условимся: конферанса не будет. Не тот сюжет и не тот предмет. Я с детства избегаю патетики, но слишком он сильно кровоточит. Читайте „Дневник“. Полезное чтение для тех, кого догадал Господь родиться с душой и умом, – простите за то, что я тревожу тень классика и делаю это не слишком точно. Имею в виду не только родину. Попутно замечу: испанский бардак ничуть не уступает отечественному.