Села на стул и заплакала: моя мать — сильная, мудрая женщина, а эти слова ее оказались пророческими… Я лежу в палате и вижу отсюда, как, горестно кусая губы, она плачет. Мне вспоминаются эти слова, и смысл их постигаю по-новому: «Действительно, никогда!»
— Ладно, не плачь! — примирительно говорит отец. — Какое имеет значение: ребе Вандал, ребе Птахья? Главное, что он уже дома, поговорим поэтому о другом. — И махнул неопределенно рукой туда, где простенок…
Ни мне, ни матери не было никакой нужды поворачивать голову на простенок — мы знали, на что он показывал, что он имел в виду. Висела там грамота в серебряной оправе, выданная в XVII веке «патриарху якобитов, реш галута[28] ребе Птахье из Мосула», составленная по-арабски, за подписью надира Мухаммад-хана, повелителя правоверных…
Читать по-арабски в то утро я еще не умел, но знал прекрасно, о чем в этой грамоте шла речь. Писалось там, что ребе Птахья, явившийся в Бухару из Мосула после жестокой стычки между евреями и общиной сабатейцев, которые поклонялись звездам и были язычниками, возводится в сан надима-сотрапезника и получает следующие льготы: «При встрече с правоверным он может не снимать головного убора, не обязан сходить с тротуара и уступать дорогу, не должен в знак унижения перепоясывать себя веревкой, дозволено выезжать на осле, имея под собой седло».
Сейчас в палате я улыбаюсь и вспоминаю другие вещи, а не только текст этой грамоты. Мать хранила в доме предметы старины, исторические документы, они переходили по наследству из рода в род.
Однажды пришла к нам сотрудница краеведческого музея: не согласится ли мать передать семейные наши реликвии в местный музей? Мать категорически ей отказала. Но описать для каталога — согласилась… Для начала она вынесла миниатюрный свиточек Торы из личной, домашней синагоги ребе Птахьи, потом показала оленьи рога, украшавшие нашу гостиную. Одно время ребе держал оленя, который всех и вся бодал, никому не давая к ребе приблизиться. Ребе пригласил столяра, и эти рога оленю отпилили. Мать говорила, что ребе дожил до возраста первых патриархов, и, чтобы придать влажность его высыхающему мозгу, ребе купали в ванной с фиалковым маслом, и вынесла сотруднице музея старинную бутыль зеленого цвета, в которой это масло хранили.
Затем она принялась выносить посуду: хрустальные вазы, кубки. Это собирал другой ее предок — Беньямин по прозвищу Халдей. Он был купец и ходил с караванами в Междуречье, Месопотамию. У него была страсть к хрустальной посуде, он тратил на это бешеные деньги. Евреи же Бухары обращались к нему «сар а-сарим», что означает князь князей, ибо купец Беньямин Халдей давал на общину щедрые пожертвования. Однако по сей день говорят, что все свои деньги он закопал в пустыне.
Женщина из музея провела в нашем доме чуть ли не весь день, и все это время отец угрюмо молчал: хвастать ему, в сущности, было нечем. Предки его были устод — мастера и ремесленники. Один из них, правда, отличался огромной физической силой: он мог ухватить огромного племенного быка за рога, и бык не в состоянии был даже пошевелиться. Звали этого силача Шимшоном, а прозвище его было А-Гибор. Во всем же прочем природа его обделила: он никогда не держал слова, не исполнял угроз и был крайне ленив. Мне говорили, что он любил еще птичьи бои, занимался дрессировкой боевых петухов и перепелов, а все остальное время посвящал поискам зарытых кладов; носил с собой змею, полагая, что рано или поздно змея укажет ему, где зарыты сокровища.
Другой предок отца торговал навозом, звали его Абу Бакром. Этот, я слышал, имел жестокий характер, не знал меры ни в еде, ни в питье. Нализавшись однажды до беспамятства, он взобрался на минарет Калон и завопил оттуда на всю Бухару: «Эй, люди, в этой жизни я так ничем и не отличился, зато сейчас вы увидите такое, до чего никто из вас еще не додумался!» Привязал к обеим рукам створки дверей, полагая взлететь, как птица, бросился вниз со страшной высоты и насмерть разбился.
— Оставь ребе Птахью в покое, — сказала мать, утирая слезы. — Судьба моего ребенка — вот что меня беспокоит. С той минуты, как он вошел в дом, меня не покидает предчувствие, и ты, Нисим, знаешь, что это за предчувствие!
И мать со всей присущей ей силой принялась убеждать отца не отводить меня в Чор-Минор.
Она знает, говорила она, как велико обаяние «этого поляка»! Его власть над простыми душами неотразима: он сразу превратит Иешуа в своего хасида. Сначала в хасида, а потом — в раба! И легкие пальцы матери гладили и ласкали грубую руку отца, лежавшую у нее на коленях. В этом нет ничего дурного, продолжала она, если Иешуа постигнет хотя бы истоки иудаизма, разве она не еврейская мать? Ведь он, Нисим, ничего не сделал для этого, и это страшно, что я, их сын, потомок ребе Птахьи, вырос такой невежда, даже букву «алеф» не знаю! И вся вина — целиком отца, ибо она, Ципора, всего лишь слабая женщина, не в силах что-то исправить…