— Блаженной памяти мудрецы наши так поучали: не радуйся смерти своего врага. Разве тебе известно, кем он приходился тебе на самом деле?
Я эту мудрость прошу объяснить, и ребе с удовольствием соглашается.
— Возьми простой факт: Насер поднялся воевать с Израилем, да? Но оказал нам одну из величайших услуг — мы получили обратно Храмовую гору, получили обратно древний Хеврон с могилами праотцев, Синай, Голаны… Вчетверо больше земли, чем купили когда-то за деньги.
Перегибаюсь я пополам, хлопаю себя по коленкам, с трудом удерживаю рвущийся из меня хохот:
— Ребе, вы огорчили меня, все мы должны быть в трауре: скончался великий сионист Насер!
И ребе улыбается тоже, ребе разводит беспомощно руками:
— Да, так этот мир устроен: даже злодеям Господь дает долю в добрых делах! Этот мир исправляют даже злодеи…
Все, мне возле ребе стоять нельзя, опасно. Я задержался здесь слишком долго. А ведь Хилал сейчас спросит, с кем это я шептался? Хихикал, стучал ногами. «Рехнулся ты, что ли?» — спросит.
Нас трое в этом пустынном зале, и мне исхитриться надо, чтобы успеть сновать между бесом своим и ангелом, и думаю с досадой — хоть бы стать невидимкой! Чтобы сесть рядом с ребе, войти в причудливый сад его мыслей, соприкоснуться с его душой, с Торой, вдыхая при этом саму вечность. Но как? Как угодить шефу и в то же время от ребе урвать пару зерен?
Сумрак, окна зашторены, на сцене косой луч; как прожектор, падает он на огромный портрет, тусклым золотом блещут бритый череп художника, его рыжая борода… Я уношу с неохотой от ребе свои набрякшие ноги. Стою внизу под сценой, вижу, как танцуют пылинки в дымящемся столбе пламени. Щелкаю каблуками, вытягиваюсь и громко приветствую шефа. Он обволакивает меня поощрительным взглядом своих волчьих, желтовато-диких глаз.
Ему льстит мой грязный, разящий потом комбинезон, весь мой вид ему нравится.
— Вернулись, вижу! Тебя, сынок, никто не клевал?
Он работает голый по пояс. На смуглой спине шевелятся канаты чудовищных мышц. Смотрю на толстую циклопическую шею борца, на которую насажена круглая, лобастая голова. Он фыркает мученически, говорит, что жара прямо-таки сволочная, и снова глядит на портрет. Откидывает назад неимоверно могучий торс, прицеливается несколько мгновений и кладет легкий, нежный мазок.
Любопытство гонит меня на сцену. Я всхожу по приступочке, вижу, что портрет почти готов. Он пишет его по памяти, не глядя ни на фотографию, ни на открытку, и у меня срывается возглас восхищения: «А ведь здорово получилось, шеф!» Но он молчит, сосредоточен… Рисовать в медресе нельзя — нельзя святотатствовать в этих стенах, даже в Коране говорится об этом: «Горе тому, кто изображает живых существ: образы, что напишет художник, сойдут со своих картин и потребуют у него душу себе. И тот, кто души им не даст, — гореть ему в вечном огне!»
— Тебе, я слышал, за нас обоих сегодня досталось? — говорит он мне иронически. — «Сионисты его убили, русские его убили…»
С минуту я нахожусь в замешательстве. Невероятно! Откуда он знает про наш разговор в автобусе?! Ведь я же первый, кто перед ним предстал, первый, кто выскочил из автобуса. Просто фантастика! Ладно, не моего ума дело, и, набравшись смелости, откровенно говорю:
— Я понимаю, у них траур, я их могу понять. Но врать-то зачем, что сионисты и русские заодно? Дескать, русские знали, когда начнется война Шестидневная, точные день и час, а им, арабам, не сообщили. Тоже мне умник! Вот всыплю я ему сегодня на боксе, проучу «салихуна» этого всем остальным в назидание.
Мой шеф усиленно переваривает мое сообщение: оно горячее, прямо из свежих рук, из вражеского лагеря, из лагеря Ибн-Муклы.
Он смотрит на портрет, но думает, конечно, об интересах своей империи, которую надо спасать, и только он знает, как это делать. «Я Россию спасу, я ее, матушку, сохраню империей! — постоянный его рефрен в многочисленных разговорах со мной, мулло-бачой Абдаллой Каланом. — А ты, сынок, мне поможешь в этом, мы оба ее спасем!»
Он усмехается криво и опускает на колени руки. В одной руке у него кисть, а в другой — тряпка.
— Хорошенько запомни, сынок, ты здесь единственный, кто представляет по-настоящему нашу родину. А точнее — ее самую мощную, самую уважаемую организацию. Теперь, когда этот помер, наша задача — прибрать к рукам всю их политику… Палестинское движение гибнет и расползается, ты же видишь, кто сюда прет, ты же с ними общаешься! Но из этого дерьма нам предстоит создать смертоносные орудия.
Я весь обмираю: впервые он рубит так откровенно. Понятливо ему киваю. Сейчас я сосуд, в который вливают великие тайны.