Ветер срывает, разносит по всей Иудейской скалистой пустыне эти слова, швыряет по всем ущельям, относит за цитадель далеко напротив. Ветер лезет в рот, разрывает бронхи, ветер ввинчивается в уши.
Потом мы идем по поселку, идем мимо птичника, мимо жирных кур, индеек. А меня опять подмывает на подвиг: украсть, подмять под себя хоть одну живность и — в пещеру!
Глава 4
Египтянин
«Вы стали проводить параллели с Исходом египетским…» — как бы невзначай обронил доктор Ашер, а я с этой минуты потерял покой, мне это раньше и в голову не приходило.
…В морге на опознании — труп человека на оцинкованном столе, заиндевелая головешка: были ли у него борода, усы, какого цвета глаза, волосы, сколько лет от роду? Всеми силами пытаюсь вызвать в памяти эту ночь и этого человека, которого ни разу в жизни не видел, и не могу. Не мо-гу! А ведь именно эта ночь — ночь моего перерождения, ночь всех начал. Я остался один, мои свидетели не придут на помощь, не поправят ошибки, не уточнят забытое. Мои свидетели мертвы, я сам себе свидетель.
Это случится в зимнюю ночь, в смрадной яме, именуемой бухарским зинданом[10]. Я буду лежать на грязных неоструганных досках, услышу краем мерцающего сознания, сквозь пугливую дрему, близящиеся шаги в коридоре, вскинусь, сяду и буду ждать, готовый на выход. Нет, ко всему готовый!
Под хмельное сопение и скрежет ржавых запоров ввалится конвоир: в шапке-ушанке, в ватном халате — чапане, и кирзовых сапогах, гаркнет: «Эй, Машка, айда наверх!» (Никто в зиндане не звал меня настоящим именем, коверкали, сволочи, как им вздумается, а я шипел, огрызался, а их это страшно веселило.)
Зашевелятся, проснутся на нарах дед Васена и таджик Фархад, поднимут стриженые головы, щурясь на свет лампочки. Дед засмолит козью ножку, матюгнет конвойного за луженую глотку, а Фархад к параше пойдет, путаясь в полах своего чапана.
Оба — «бытовики»: старый Васена и бывший мулло-бача медресе Сам-Ани парнишка Фархад. Дело мое им прекрасно известно, не скажут и доброго слова в напутствие: подумаешь, важность! И я — «бытовик»…
Васена сидит за квартирный дебош: угрожал соседу своему, будучи в подпитии. Колуном угрожал, правда. Ну а Фархада подмели на рынке: зеленью торговал. Петрушка, лучок, укропчик — у его папаши участок имеется приусадебный.
Я и сам подумаю — обычный ночной допрос, делов-то! Но вернусь в камеру на рассвете человеком больным, сломленным.
Конвой запрет камеру, велит мне заложить руки за спину, и мы двинем наверх высокой крутой лестницей, по стертым ступеням. Стертым за последний век ногами сартов[11] эмира, ногами басмачей, а после — комиссаров, командиров-рубак в остроконечных шлемах, партийных баев и начальников — врагов народа, короче.
Сонный, но уже встревоженный, я заставлю себя собраться, успокоиться, представлю мысленно следственный кабинет, крысиную мордочку капитана Чингизова: снова отвезет к месту аварии? Снова к врачам — неврологу, психиатру? Следствие давно топчется на одном месте, таскают меня наверх из ночи в ночь, странные задают вопросы, упорно чего-то недоговаривают, на что-то туманно и отвлеченно намекают и ждут. Ждут, что я сам признаюсь! А в чем, Господи, мне признаваться?
Мы выползем из зиндана, всей грудью вдохну я свежий морозный воздух, поперхнусь, закашляюсь, посмотрю на прогулочный дворик — убитая ногами земля, водопроводная колонка, голое персиковое дерево. Посмотрю на высокий дувал[12], на помойку возле дувала. «Все, надо кончать!» — скажу я себе и посмотрю на длинную галерею напротив, куда выходят двери кабинетов и канцелярий, помещения для конвоя и охраны зиндана. «Сколько можно терпеть?» — скажу я себе, глядя на сочные спелые звезды, на чудный подлунный мир, которого я лишен неизвестно за что. Или взятки Чингизов хочет и ждет, когда я сам ее предложу? «Э, нет, не дождешься, татарин! Думаешь, если зацапал еврея, значит, и ободрать его на шашлык?» Взгляну еще раз на облитые лунным светом купола Бухары — башни и минареты, горбатые крыши бань, увижу фаллический контур Манори Калона[13] — башни смерти с гнездом аиста на самой макушке, услышу тонкий, едва различимый вой муэдзина, справляющего первый намаз ночи, и войду к Чингизову.
Войду, да так и останусь стоять, озадаченный: «Кто эти двое? Таких и не запомнишь с первого взгляда: ничем не примечательные, бледные… Да и с десятого раза их не запомнишь: врачи, фотографы, люди из моего таксопарка?» И догадаюсь сразу, и вздрогну: «Ого, они совсем из другого ведомства — бесьего…»