– Весь народ мне не нужен, – говорит Макс, когда мы дружной толпой отмечаем в какой-то пивнушке нашу удавшуюся цветную революцию, – мне нужен отдельно взятый хороший человек. Никакой ответственности и, стало быть, никакой наследственности. Нам уже навсегда не по пути с сегодняшней Россией и с теми бычарами, которые считают себя ее хозяевами. Мы выбрали другой путь. Мы пойдем параллельно.
И еще говорит он:
– Маргиналы, алкаши, нарки, бомжи мне симпатичнее, чем новые русские. То есть предложили мужичку другую жизнь, где можно заработать, подмяв другого, и этот мужичок ссучился. А бомжи, они хоть и воняют, но, по крайней мере, они не вписались в эту другую жизнь, не стали законченной сволочью.
– Скажите, Бог есть?
– Бога нет.
– А вы не подскажете, когда он будет?
ТУДА-СЮДА ПО КВАДРАТАМ
(КРОССВОРД)
После сегодняшней летучки наш редактор Нестор Иванович Вскипин сказал своей секретарше:
– Я в городскую думу. Сегодня на работу уже не вернусь. А если вернусь, то это навряд ли.
Узнав об этой радостной новости и правильно истолковав ее темный смысл, мы сбежали в «Тяжелую Лиру».
Среди прочих за столиком, в самом темном углу, сидит местный классик М. М. Зыков. Писатель по партийному призыву, он оказался сейчас ненужным ни партии, ни тем более читателям. Вечно жаловался, что его обливают грязью. Пережил всех критиков. Видимо, грязь оказалась лечебной. Что и говорить, отлично сохранившийся экземпляр литературного мастодонта: в его рыжей шевелюре и бороде седины в два раза меньше, чем у меня в паху. На своей маленькой лошадке – к своим маленьким победам. Однако актер. Сидит, глаза, блин, грустные, потухшие. Как будто их сквозняком с того света задуло. Отглаженные брюки при сильно помятой физиономии. Его стихи второй месяц лежат у меня в столе, как мертвое тело, которое забыли похоронить.
– Здравствуйте, Михал Михалыч. Какие новости у старости?
– А, блядь, юные могильщики России, – вместо ответа, зло шмыгая гайморитным носом, проговорил он. – Присаживайтесь, а то мне здесь даже и поругаться не с кем – одни пидоры да проститутки.
– Мне как обычно, – это он уже вдогонку Строчковскому, идущему к стойке.
Пока он не пьян, с ним даже интересно поговорить. Раритет. В столицах таких ни с фонарем Диогена, ни с фонарем под глазом не отыщешь.
– Где сейчас работаете, Михал Михалыч?
– В музее.
– А кем?
– Живым памятником.
В кафе зашли двое знакомых журналистов. Мы обменялись кивками, они сели за дальний столик, где было достаточно темно, и стали под столиком блудливо щупать друг друга за ляжки.
– Вон там – проститут и проститам! – шепнул мне доверительно экспромт М. М.
Одна из особенностей кафе заключалась в том, что многочисленные зеркала надолго сохраняли в своей памяти только женские отражения. Мужские для них были слишком тяжелы. Поэтому в «Тяжелой Лире» действительно назначали свидания всякого рода молодые гомики и старые педрилы.
– Ты не знаешь, куда это запропастился любимец богов Пигмалион? – спросил М. М., в ожидании выпивки нервно теребя свою рыжую бороду.
– Говорят, его опять положили в «Австралию» на процедуры.
– И что они там с ним делают?
– Наверно, дурь процеживают.
– Да, жизнь не стоит на месте, впрочем, смерть тоже, – говорит М. М. и неожиданно заводится: – Вот смотри, что вы, журналюги, наделали. Пишете, этот художник – «русский Дали», та писательница – «русская Агата Кристи», другой – «русский Паваротти». Все отечественное искусство из-за вас стало безнадежно вторичным. А эпитеты? Что ни произведение, так сразу «классическое», «гениальное», «эпохальное», «культовое», «легендарное», «скандально знаменитое». Рядом с такими словами любой талант померкнет. Нивелировали слово, кто ему теперь поверит?
– Насчет нивелирования слов и смыслов, Михал Михалыч, вашему поколению можно предъявить те же претензии. Вы тоже со своим соцреализмом здорово поработали на благо мирового абсурда, – в отсутствие спиртного я тоже начинаю нервничать и говорить красиво. – Сначала читатели устали от литературы. Потом литераторы устали от литературы. В конце концов литература устала от литературы.
– Кому от этого хуже? – прищурился в меня М. М.
– Не знаю, но лучше уже не будет.
Подошел Строчковский с водкой, кофе, салатами и бутербродами. Поставил большую рюмку и стакан минералки перед нашим «классиком».
– Да здравствует солнце, да скроется тьма! – чокнулся Строчковский с М. М.
– У нас всегда так, – шумно отхлебнув водку, как горячий чай, незлобно брюзжит литературный мастодонт. – С живыми гениями спорят, а внимательно слушают только мертвых.
– А я буду рад, – говорит Строчковский, – если про меня скажут: он работал как вол, пил как лошадь, подох как собака, и зарыли его, как падаль. Глядишь, после смерти и назовут настоящим человеком.
– Циники, блядь, – отхлебывая водку, продолжает промывать нам мозги Михалыч. – Я прожил долгую жизнь и хочу сказать, что ваше поколение теперь празднует бесконечный праздник – Всероссийский день независимости головы от туловища. Да как вы не понимаете, ведь Колобок – это ваша родина, которую ловко съел кто-то хитрый и рыжий. А где ваши идеалы, герои? Есть у вас флаг и родина, гимн, идеология, в конце концов?
Как бы между прочим, ковыряясь вилкой в винегрете, намекаю:
– А по мне, настоящее искусство – это когда пишу, потому что пишу. А если «зачем» или «для чего» – то это уже идеология. Винегрет потому и ешь с аппетитом, что в нем всего понамешано.
– Все верно, – неожиданно соглашается М. М. Зыков и язвительно продолжает: – Винегрет – вещь вкусная, да быстро портится, если его вовремя не поставить в холодильник. Подморозить, стало быть, надо и винегрет, и Россию.
– Любишь кататься как сыр в масле, люби и быть съеденным. Так во все времена было: и при коммунистах, и при нынешних «одноименных демократах», – жуя бутерброд и роняя крошки на стол, бубнит Строчковский.
– Я думаю, пора освежить стаканы, «молодые люди, впоследствии – разбойники», как писал Шиллер о вас в одной из своих драм.
Михалыч закуривает беломорину, она тут же тухнет, он делает вторую попытку ее раскочегарить.
Я сегодня на мели. Спонсирует Строчковский. Уходит к стойке. А мы продолжаем застольные беседы в духе не то Плутарха, не то С. Довлатова.
– Почему я не люблю свой народ? – потянуло меня на откровения. – А он меня любит? Знает ли он о моем существовании? А ведь я хочу, очень хочу понравиться своему народу, быть ему полезным тем, что я умею делать.
– А может, то, что ты делаешь, народу просто не нужно. Поэтому он тебя и не знает, и не любит, – М. М. радуется, что так ловко, по его мнению, меня уел.
– Тем хуже для него! – Я и не знал, что этот вопрос, глубоко запрятанный в моем подсознании, так для меня важен.
– Юношеский максимализм.
– Старческий минимализм.
– Выпьем? – Мотя примиряюще поставил передо мной коктейль «Отвертка», а перед М. М. традиционные сто пятьдесят и минералку.
– Выпьем.
– Не плюйте, не плюйте в колодец, молодежь, сами в него попадете, – опять шумно отхлебнув половину принесенного, проговорил М. М. – Один мой знакомый давил из себя по капле раба и умер, дурачок, от обезвоживания. Все, все уже было, все уже написано. Нам остается только правильно расставить знаки препинания. Ты, я надеюсь, не страдаешь гипертрофированной манией величия?
– Я известен тем, что совершенно неизвестен. – Я даже покраснел от скромности. – Главная моя находка в жизни, что я нашел себя в себе, а не где-то и не в ком-то.