Что это за «очень», если он долго силился понять, что именно он делал, когда рядом не было ее, «мулатки, просто прохожей», как он жил, зачем и для кого он жил?! Какое такое «очень», когда просто мысль о том, что ей может быть плохо, больно или страшно, приводила его в неистовство?!
Она прибежала к нему, когда ей стало больно и страшно, и Константинов готов был сию же минуту улететь на Альдебаран, основать там колонию и наконец начать-таки выращивать яблони, если бы это понадобилось Тамиле Гудковой!
Куда там «Цветку в пустыне» и «Осени в Нью-Йорке»!
Константинов повздыхал, стянул рубаху, совершенно мокрую на спине, зашвырнул ее в корзину для белья, ногой поддал рюкзак куда-то в сторону гардероба и отправился в душ.
Когда он вышел на кухню, Тамила сидела за столом, курила и качала ногой. Завидев голого Константинова, она вскочила, подбежала и сильно к нему прижалась.
Он ничего не мог с собой поделать, но в ее любовь он верил… не очень.
Очень, не очень – глупые, ненужные слова!..
Или есть, или нет, какое там «не очень»!
В ее любовь Константинов не верил. То есть он заставлял себя верить, потому что без веры все утрачивало смысл, и все-таки не верил.
Она обнимала его изо всех сил, так что руками он чувствовал ее ребрышки наперечет, как у ребенка или воробья, хоть он и не знал хорошенько, есть ли у воробья ребра.
– Почему ты мне не позвонил?
– А должен был?
– Ну конечно! Я так волновалась! Я позвонила твоей маме.
– Зачем?
– Ну, чтобы узнать, может, ты ей звонил!
– И что?
– Ты и ей не звонил, – сказала она с укором и немного откинулась у него в руках, чтобы посмотреть в лицо. Он тоже посмотрел ей в лицо.
Шоколадные глаза, плавленое золото пополам с темным шоколадом. Шоколадные щеки, бархатные, если провести ладонью. Темные губы, как будто она только и делала, что ела вишни, спелые испанские вишни из большой деревянной миски. Темные волосы, шелковые, если провести ладонью.
Ужас. Кошмар. Катастрофа.
Константинов поцеловал все поочередно. Щеки, губы, волосы, глаза. И опять поцеловал, и потом еще раз, и потом уже не мог остановиться, и не стал останавливаться, и то, что он пришел из ванной голым, значительно все упрощало, хоть он и не собирался, и не был настроен, и в такси ему приснился давний и стыдный сон, и в Петербурге случилось что-то совсем непонятное, и Любанова несколько раз звонила, а он так ни разу и не ответил ей, и все это вместе требовало ясной головы и немедленного включения себя в розетку.
Ну и что? Какое это имеет значение?!
Почти ничего не имеет значения, когда рядом его мулатка, по которой он так соскучился за полтора дня, о которой мечтал, засыпая в поезде, и просыпался, плохо соображая, где он, что с ним и почему ее нет рядом!
Торжественный солнечный свет, как в актовом школьном зале, заливал кухню, и было очень тихо в старом сталинском доме с толстыми глухими стенами, и только свое дыхание слышал Константинов, свое и мулатки, которая по непонятной причине в данный момент принадлежала лично ему, только ему и больше никому.
Они спали вместе уже больше года, и, словно попавший в зависимость, Константинов с каждым разом хотел ее все больше и больше. Теперь он совершенно точно знал, что привычка, убивающая влечение, – вранье.
Нет никакой привычки.
Он ничего не знал о женщине, которая оказалась рядом с ним, в самый первый раз. Не знал, и от незнания, торопливости, горячки все время путался, ошибался, пыжился и старался. Теперь, спустя время, кое-что он уже знал о ней, но все еще так мало, мало!.. Это знание как будто давало ему шанс все «сделать правильно» – так, чтобы дыхание останавливалось!.. Оно и останавливалось.
А когда возобновлялось, он успокаивался и получал короткую передышку, иногда всего на несколько часов, до вечера, чтобы вечерам опять все началось сначала!..
Кухонный стол, прочный, солидный, деревянный кухонный стол, поехал по плитке пола и остановился, упершись в плиту, когда Константинов пристроил на него свою мулатку, и что-то задребезжало в недрах этой самой плиты, когда он стал двигаться, и, кажется, что-то откуда-то упало, но ему было наплевать на все. Он видел перед собой, очень близко, кожу, как будто чуть побледневшую под шоколадной смуглостью, и губы цвета спелой испанской вишни и понимал только одно – она принадлежит ему.
Вот сейчас, вот в это мгновение, в этой точке времени и пространства, на кухне, залитой майским солнцем. Она моя, моя, моя, я захватил и поработил ее, я ее единственный слуга и хозяин, и каждое движение приближает меня к победе над миром. Только я, только она, только сейчас, сейчас, сейчас!.. Все исчезнет и перевернется, и останемся только я и она, и еще этот свет, которого так много, и больше – нельзя, нельзя, нельзя!..