— Проводила, — Маруся зажгла свет, — чай пить будете?
Саша потянулся за брюками.
— Чего вы? — сказала Маруся. — Не беспокойтесь.
— Он стеснительный, — усмехнулась Катя, — стесняется гулять со мной, жениться хочет.
— Жениться недолго, — сказала Маруся, — и развестись недолго.
Саша налил в стакан остатки водки, закусил пирогом. В общем-то, он должен быть благодарен Кате за то, что все так благополучно кончилось. Механик этот, наверно, и вправду есть, но не в нем, в сущности, дело. Дело в том, что она опять дразнит его, а он раскис, дурачок. Саша поднялся.
— Ты куда? — спросила Катя.
— Домой.
— Что вы, честное слово, — забеспокоилась Маруся, — спите, утром поедете, а я у соседей переночую, никому не мешаете.
— Надо идти.
Катя смотрела хмуро.
— Дорогу найдешь?
— Не заблужусь.
Она притянула его к себе.
— Останься.
— Пойду. Счастливо тебе.
Хорошая все-таки девчонка! Жаль, конечно. И, если она не позвонит, они никогда больше не увидятся: адреса он не знает, не дает она адреса — «Тетка заругает», даже не говорит, на какой фабрике работает. — «Будешь возле проходной отсвечивать».
Раньше она изредка звонила ему из автомата, они шли в кино или в парк, потом уходили в глубину Нескучного сада. Белели под луной парусиновые шезлонги, Катя отворачивалась. «Чего придумал… Вот пристал тоже…» А потом приникала к нему, губы сухие, обветренные, перебирала шершавыми руками его волосы.
— Я тебя первый раз за цыгана приняла. Возле нашей деревни цыгане стояли, такие же черные. Только кожа у тебя гладкая.
Летом, когда мама была у сестры на даче, она приходила к нему, глаза сердитые, стеснялась сидевших у подъезда женщин. «Пялят зенки. Больше в жизни не приду».
Позвонив, обычно молчала, потом вешала трубку, звонила опять…
— Катя, ты?
— Ну, я…
— Что же не отвечала?
— И не звонила даже…
— Встретимся?
— Где это мы встретимся?…
— Возле парка?
— Придумал… На Девичку приезжай.
— В шесть, в семь?
— Побегу я в шесть…
Все это Саша вспоминал теперь, ждал ее звонка. На следующий день он хотел побыстрее вернуться из института домой — вдруг позвонит. Но остался делать стенную газету к октябрьским праздникам. А потом его вызвали на заседание партбюро.
Свободных мест у двери не было. Саша протиснулся между сдвинутыми рядами стульев, задевая тесно сидящих людей, вызвав недовольный взгляд Баулина, секретаря партбюро, русоволосого крепыша с округлым, простым, упрямым лицом, с широкой грудью, выпирающей под синей сатиновой косовороткой, застегнутой на короткой шее двумя белыми пуговичками. Проследив, как Саша уселся в углу, Баулин снова повернулся к Криворучко.
— Это вы, Криворучко, сорвали строительство общежития. Объективные причины никого не интересуют! Фонды переброшены на ударные стройки? Вы отвечаете не за Магнитку, а за институт. Почему не предупредили, что сроки нереальны? Ах, сроки реальны… Почему не выполнены? Вы двадцать лет в партии?… За прошлые заслуги в ножки поклонимся, а за ошибки будем бить.
Баулинский тон удивил Сашу. Заместителя директора Криворучко студенты побаивались. В институте поговаривали о его знаменитой военной биографии: до сих пор носит гимнастерку, галифе и сапоги. Этот сутулый человек с с длинным унылым носом, с мешками под глазами никогда ни с кем не вступал в разговоры, даже на приветствия обычно отвечал только кивком головы.
Криворучко опирался рукой на спинку стула, Саша видел, как дрожат у него пальцы. Слабость в человеке, всегда таком грозном, выглядела жалкой. Но материалов для стройки действительно не давали. А сейчас никто ее хочет об этом думать. Только Янсон, декан Сашиного факультета, невозмутимый латыш, обращаясь к директору института Глинской, примирительно сказал:
— Может быть, дать еще срок?
— Какой?! — со зловещим добродушием спросил Баулин.
Глинская молчала. Сидела с обиженным видом человека, которого наградили таким негодным заместителем. Поднялся аспирант Лозгачев, высокий, вальяжный, театрально воздел руки.
— Неужели и лопаты отправили на Магнитку? Студенты пальцами ковыряли мерзлую землю? Вот сидит комсорг группы, пусть скажет, как они без лопат работали.
Баулин с любопытством посмотрел на Сашу. Саша встал.
— Мы без лопат не работали. Как-то раз кладовая оказалась закрытой. Потом вернулся кладовщик и выдал лопаты.
— Вы долго ждали? — не поднимая головы, спросил Криворучко.
— Минут десять.
Лозгачев, неудачно призвавший Сашу в свидетели, укоризненно покачал головой, как будто оплошность совершил не он, а Саша.
— Все обошлось? — усмехнулся Баулин.
— Обошлось, — ответил Саша.
— А сколько времени вы работали, сколько стояли?
— Материалов-то ведь не было.
— Откуда ты знаешь об этом?
— Это все знают.
— Напрасно адвокатствуешь, Панкратов, — сурово проговорил Баулин, — неуместно!
Стараясь не глядеть на Криворучко, члены бюро проголосовали за исключение его из партии. Воздержался один Янсон.
Еще больше ссутулившись, Криворучко вышел из комнаты.
— Поступило заявление доцента Азизяна, — объявил Баулин и посмотрел на Сашу, как бы спрашивая: что ты теперьскажешь, Панкратов?!
Азизян читал в Сашиной группе основы социалистического учета. Однако говорил не об учете, даже не об основах, а о тех, кто эти основы извращает. Саша сказал впрямую, что не мешало бы дать им представление о бухгалтерии как таковой. Азизян, курчавенький, лукавый пройдоха, посмеялся тогда. А теперь обвинял Сашу в том, что тот выступил против марксистского обоснования науки об учете.
— Было? — Баулин смотрел на Сашу холодными голубыми глазами.
— Я не говорил, что теории не надо. Я сказал, что знаний по бухгалтерии мы не получили.
— Партийность науки тебя не интересует?
— Интересует. Конкретные знания тоже.
— Между партийностью и конкретностью есть разница?
Опять поднялся Лозгачев.
— Ну, товарищи… Когда открыто проповедуют аполитичность науки… И потом: Панкратов пытался навязать партийному бюро свое особоемнение о Криворучко, разыгрывал представителя широких студенческих масс. А кого вы, Панкратов, здесь представляете, собственно говоря?
Янсон сидел мрачный, барабанил толстыми пальцами по туго набитому портфелю.
— Вступать в спор с преподавателем не годится. Но «аполитичность науки…»
Глинская повернулась к Баулину.
— Может, передадим в комсомольскую организацию…
В ее голосе звучала сановная усталость: мелок вопрос, незначительна фигура студента. Лозгачев взглянул на Баулина, ему казалось, что тот должен быть недоволен предложением Глинской.
— Партийное бюро не должно уклоняться…
Это неосторожное слово все решило.
— Никто не уклоняется, — нахмурился Баулин, — но есть порядок. Пусть комсомол обсудит. Посмотрим, какова его политическая зрелость.
На вешалке висело коричневое кожаное пальто… Дядя Марк!
— Погуливаешь?…
Саша поцеловал Марка в гладко выбритую щеку. Пахло от Марка хорошим трубочным табаком, мягким одеколоном, «уютный холостяцкий дух», как говорила мама. Марк выглядел старше своих тридцати пяти лет — полный, веселый, лысеющий дядька. И только острые глаза за желтоватыми стеклами очков выдавали железную волю этого человека, одного из командармов промышленности, почти легендарного, как легендарна его гигантская стройка на Востоке — новая металлургическая база Советского Союза, недоступная авиации врага, стратегический тыл пролетарской державы.
— Думал, не дождусь тебя, заночевал, думаю…
— Саша всегда ночует дома, — сказала мама.
На столе портвейн, розовая любительская колбаса, шпроты, «турецкие хлебцы» — лакомства, которые всегда привозил Марк. Тут же и традиционный мамин пирог, который она пекла в «чуде». Видно, Марк успел предупредить о своем приходе.
— Надолго приехал? — спросил Саша.
— Сегодня приехал, завтра уезжаю.
— Его Сталин вызвал, — сказала мама.