Она гордилась братом, гордилась сыном, больше ей нечем было гордиться — одинокая женщина, брошенная мужем, маленькая, полная, с еще красивым белым лицом и густыми вьющимися седыми волосами.
Марк протянул руку к лежащему на диване свертку.
— Разверни.
Софья Александровна попыталась распутать узел.
— Дай-ка!
Саша ножом разрезал шпагат. Сестре Марк привез отрез на пальто и пуховый платок. Саше — костюм из темно-синего бостона. Немного примятый пиджак сидел отлично.
— Как влитой, — одобрила Софья Александровна, — спасибо, Марк, ему совсем не в чем ходить.
Саша с удовольствием разглядывал себя в зеркале. Марк всегда дарит именно то, что надо. В детстве он повел его к сапожнику, и тот сшил Саше высокие хромовые сапоги, таких ни у кого не было, ни во дворе, ни в школе, тогда он очень гордился сапогами и до сих пор помнил их запах, помнил и острый запах кожи и дегтя в каморке сапожника.
Несколько раз в этот вечер Марка вызывали к телефону. Низким, властным голосом он отдавал приказания о фондах, лимитах, эшелонах, предупредил, что заночует на Арбате, и велел прислать машину к восьми утра. Вернувшись в комнату, Марк покосился на бутылку.
— Ого!
— Пей, товарищ, покуда пьется, горе жизни заливай, — запел Саша любимую песню Марка. От него и услышал ее давно, мальчишкой еще.
— Тише, о тише, все заботы прочь в эту ночь, — подтянул Марк, — так?
— Именно! — Саша запел снова:
Голос и слух он унаследовал от матери, когда-то ее приглашали петь на радио, но отец не пустил.
— Хорошая песня, — сказал Марк.
— Только поете вы ее плохо, — заметила Софья Александровна, — как хор слепцов.
— Дуэт слепцов, — рассмеялся Марк.
Ему постелили на диване, Саша лег на парусиновой дачке.
Марк снял пиджак, подтяжки, сорочку и, оставшись в нижней рубашке, обшитой по вороту и на рукавах узорной голубой тесьмой, отправился в ванную.
Ожидая его, Саша лежал, закинув руки за голову…
После заседания, сбегая по лестнице, Янсон похлопал его по плечу. Этот единственный добрый и ободряющий жест только подчеркнул пустоту, которую ощутил Саша. Другие делали вид, что торопятся, кто домой, кто в столовую. По дороге к трамвайной остановке, на грязной мостовой развороченного пригорода, его обогнала черная легковая машина. Глинская сидела впереди, повернув голову, что-то говорила сидевшим сзади. И то, как они разговаривали и промчались мимо, не заметив и не думая о нем, опять вызвало ощущение пустоты, несправедливой отверженности.
Глинскую Саша знал еще по школе, видел на заседаниях родительского комитета, ее сын Ян учился с ним в одном классе — мрачный, неразговорчивый малый, интересовавшийся только альпинизмом. Она была женой работника Коминтерна, польский акцент придавал ее категоричным высказываниям оттенок неестественности. И все же казалось, что Глинская не смолчит на бюро, за общежития она отвечает не меньше Криворучко. А она промолчала.
Вернулся Марк, умытый, свежий, вынул из саквояжа одеколон, протерся, лег на диван, поворочался, устраиваясь поудобнее, снял очки и близоруко поискал, куда их положить.
Некоторое время они лежали молча, потом Саша спросил:
— Зачем тебя Сталин вызывал?
— Меня вызывал не Сталин, а вызвали, чтобы передать его указание.
— Говорят, он небольшого роста.
— Как и мы с тобой.
— А на трибуне кажется высокий.
— Да.
— Когда было его пятидесятилетие, — сказал Саша, — мне не понравился его ответ на приветствия, что-то вроде того, что «партия меня родила по образу своему и подобию»…
— Смысл тот, что поздравления относятся к партии, а не к нему лично.
— Правда, Ленин писал, что Сталин груб и нелоялен?
— Откуда ты знаешь?
— Какая разница… Знаю. Писал ведь?!
— Это качества сугубо личные, — сказал Марк, — они не главное. Главное — политическая линия.
— Разве это можно разделить? — возразил Саша, вспомнив в эту минуту Баулина и Лозгачева.
— Ты в этом сомневаешься?
— Как-то не думал. Я ведь тоже за Сталина. Но хотелось бы поменьше славословий — режут ухо.
— Непонятное еще не есть неправильное, — ответил Марк, — верь в партию, в ее мудрость. Начинается строгое время.
Саша усмехнулся.
— Сегодня на своей шкуре испытал.
Он рассказал про заседание партбюро.
— Бухгалтерия?! Тот ли это принципиальный вопрос, по которому…
— Ну, знаешь! Принципиального вопроса можно ждать всю жизнь…
— Пререкаться в аудитории бестактно.
— Меня обвиняют не в бестактности, а в аполитичности. И требуют, чтобы я это признал, понимаешь?
— Если ошибся, можно и признать.
— Ну уж этого они не дождутся. В чем признаваться? Липа!
— У вас директор по-прежнему Глинская?
— Да.
— Она была на бюро?
— Была.
2
Марк Александрович велел шоферу ехать вперед, а сам пошел пешком.
Прозрачное осеннее утро, ровный бодрящий холодок. Торопились на работу служащие, шумная очередь женщин стояла у булочной, молчаливая очередь мужчин у табачного ларька.
Марк Александрович всегда выделял Соню среди других своих сестер, любил и жалел ее, особенно беспомощную сейчас, когда от нее ушел муж. И Сашу любил. За что придрались к мальчику? Ведь он честно сказал, а ему ломают душу, требуют раскаяния в том, чего не совершал. И он тоже уговаривал Сашу покаяться.
Марк Александрович пересек Арбатскую площадь и пошел по Воздвиженке, неожиданно тихой и пустой после оживленного Арбата. Только большая толпа ожидала открытия магазина Военторга и другая, поменьше, жалась возле приемной Калинина. Марк Александрович сел в поджидавшую его машину и по Моховой, Охотному ряду поехал на площадь Ногина, где в бывшем Деловом дворе в громадном сером пятиэтажном здании с длинными коридорами и бесчисленными комнатами помещался Народный комиссариат тяжелой промышленности.
Тысячи людей прибывали в этот дом со всех концов страны, здесь все решалось, планировалось, утверждалось. Как всегда, обход Наркомата Марк Александрович начал не с начальников главков, а с отделов и секторов. И то, что Рязанов, руководитель величайшего в мире строительства, любимец Орджоникидзе, пришел прежде всего к рядовым работникам, было этим работникам приятно: считается с ними, понимает их силу, силу аппарата. И они с охотой занимались его делами, решали их так, как того требовали интересы завода — красы и гордости пятилетки, то есть так, как того хотел Марк Александрович.
Обойдя отделы, он поднялся на второй этаж, прошел несколькими коридорами, опять поднялся по лестнице, спустился по другой и очутился в тихом, малолюдном крыле здания, где находились кабинеты наркома и его заместителей. В приемной, устланной коврами, за столами с телефонами сидели секретарши. Они знали Рязанова, и он без доклада вошел к Будягину.
Будягина, члена ЦК партии, знакомого Сталину еще по ссылке, несколько месяцев назад отозвали из-за границы. Бывшего посла в крупнейшей европейской державе назначили заместителем наркома. Говорили, что отзыв его с дипломатической работы не случаен, Будягиным недовольны. Но на сухощавом черноусом лице Будягина, в его серых глазах под густыми бровями ничего нельзя было прочитать. Эти рабочие интеллигенты, сменившие шинель военного комиссара на посольский фрак, кожанку председателя Губчека на костюм директора треста, всегда олицетворяли для Марка Александровича грозный дух Революции, всесокрушающую силу Диктатуры.
Разговор шел о четвертой домне. Домна должна быть задута к Семнадцатому съезду партии, через пять месяцев, а не через восемь, как предусматривалось планом. То, что хозяйственная целесообразность приносится в жертву политической необходимости, понимал и Марк Александрович, и Будягин. Но такова воля Сталина.
Когда все обговорили. Марк Александрович спросил:
— Вы знаете Сашу Панкратова, моего племянника, он учился с вашей дочкой в одной школе?