— Вы слышали, что сказала Люська Грюнбаум во дворе? — спрашивает она, стоя на пороге. — Она сказала, что если немцы возьмут Ленинград, она первая покажет все еврейские квартиры! Как вам это нравится?
— Люська? Вот сволочь! Так это правду говорили мальчишки, что Грюнбаумы — немцы?
— Сам Грюнбаум был такой же немец, как и мы с вами, — объясняет всезнающая Фанька. — А жена его — немка. А Люська — невесть кто…
— Невесть кто? Сволочь она! Побить бы ей стекла, врезать бы по толстой морде…
Я вскакиваю, делаю два быстрых шага, и мои пыл и возмущение сразу же гаснут. С такими ногами и нынешними силами не докинуть камня даже до второго этажа, а уж до четвертого…
Перебирая свои старые вещи, я случайно натыкаюсь на альбом для рисования. Давненько я не брал в руки карандаша… А не нарисовать ли мне себя? Сажусь перед зеркалом. Рисую долго и тщательно, После часа рисования отрываюсь от карандаша и резинки и оцениваю свой «шедевр». Сходства я не добился, однако что-то заставляет меня не разорвать рисунок сразу, а оставить хотя бы на время. С листа на меня смотрит незнакомый мальчик в черной куртке, с тонкой шеей, смотрит хмуро, исподлобья. Глаза запали. Под ними темные полукружья. Это не я. Кто же это? Ответ прост. Это я — блокадник.
Между тем у нас происходит событие. К нам в гости приходит известная всему дому могущественная личность — сама Тоська Раннева. До войны ее никто не знал. Она жила вместе с дочерью в маленькой комнате во дворе. Сейчас ее знает весь дом. Ее расположения добиваются, перед ней заискивают, ее дружбы ищут. Секрет ее могущества прост — она работает в пекарне на Второй Красноармейской. Здоровая крупная баба из скромной труженицы быстро превратилась в человека с мертвой хваткой. Ее практичности, деловитости и наступательной энергии можно только удивляться.
Пекарня сохранила ей силы, обеспечила важными знакомствами и связями, открыла перед ней нужные ворота. На фоне общей беды и постепенного опустения дома, она добилась официального разрешения переселения из своей темной комнаты в просторную и светлую квартиру Раулинатов на четвертом этаже по парадной лестнице. Переезд осуществился в начале марта. А сейчас Тоська обставляется — скупает за продукты приглянувшуюся ей мебель у оставшихся в живых. Действует она широко и напористо, не боясь огласки или осуждения.
В сопровождении мамы и Мирры она неторопливо прогуливается по комнатам, ведет дружеский соседский разговор, интересуется моим здоровьем, шутит. Потом за ней захлопывается дверь, и до меня доносятся отголоски разговора.
— Нет, — говорит мама, — об этом не может быть и речи… Пианино за полтора кило? Это же грабеж!
— Мамочка! Но это же греча! Ты понимаешь — греча! Надо же поднимать их… Они оба еле ходят.
— Я понимаю. Ты же знаешь — я готова всю душу отдать… Но это пианино не просто пианино. Это же папа покупал для меня, это же память об отце.
— Мамочка! О чем ты говоришь? При чем тут память, когда надо спасать живых. И потом, ты говоришь, полтора кило. А белая буханка?
— Так это был аванс?
— А ты как думала? Сейчас такое время, когда так просто дарят белую буханку?
Через два дня четверо мужиков, подхватив наше пианино длинными поясами, вытаскивают его на площадку и уносят наверх, к Тоське. Сделка состоялась, и, по общему мнению, она очень удачна: два кило гречи плюс буханка плюс, плюс сто рублей деньгами! Тоська — все-таки широкая натура! Впервые за год мы едим настоящую разварную ароматную кашу, смакуя каждое зернышко, а у нас еще много-много крупы — еще каш на пять хватит!
Май
1 мая мне исполняется шестнадцать лет, и через несколько дней я могу получить паспорт.
3 мая снова открывается школа. С первого же дня я спешу туда. Черный репродуктор сообщил, что школьникам будут выдавать ДШП — дополнительное школьное питание без карточек. Я иду налегке, без портфеля, без учебников, без тетрадок. Главное — встать на ДШП, а про занятия все в первый день расскажут. И вообще открытие школ носит чисто символический характер, хотя это и красиво звучит: Ленинград живет, Ленинград борется, Ленинград учится.
Как неузнаваемо изменилась школа! Нет ни обычного шума, ни гомона первых дней. Нет несущихся, дерущихся, орущих, снующих повсюду малышей. Нет празднично одетых к первому дню преподавателей. Нет переклички, развода по светлым, чистым, пахнущим свежей масляной краской, умытым классам. Нет волнений первых встреч с шумными и озорными друзьями. Где-то в холодных и грязных залах, неприветливых классах с частично забитыми фанерой окнами, с рваными картами и учебными пособиями, висящими на одном гвозде, жмутся к стенкам серые тени. Некоторые сидят за партами, неподвижно устремив глаза к дверям, некоторые, вроде меня, медленно ходят взад и вперед. Все мы какие-то неловкие, неуклюжие, неразговорчивые. Говорить не хочется, да и не о чем. Все мы ждем. В обтянувшихся лицах, заострившихся носах, в провалившихся глазах тоска и ожидание — когда же поведут в столовую?