Поезд дальнего следования. Говорят, едем на Горький. Я знакомлюсь с ребятами. Среди них заметно выделяется невысокий хромой парень с острым взглядом, облупленным носом и уверенным хрипловатым голосом. У ребят, даже более рослых и сильных, он пользуется необъяснимым бесспорным авторитетом: «Сашка сказал», «Не тронь — это Сашкино», «Скажу Сашке, тогда узнаешь!» — слышу много раз за день.
Мы встречаемся с ним в проходе у окон. Прищур зеленоватых глаз, обмен двумя, тремя фразами, и завязывается наш интересный разговор.
— Ты «Овода» читал?
— Конечно! Вот человек был! Никого не боялся!
— А «Монтекристо» читал?
— Еще бы! Любимая книжка!
— Ты много читал, я смотрю. А что до войны делал?
— Учился. Много учился, — быстро, в тон мне реагирует Сашка. Плутоватая улыбка. Хитрые глаза. Чувствую какой-то подвох.
— Чему учился?
— Где притырить, что слямзить, как хавиру на бой пустить…
— Врешь ты все…
— Ты что — не веришь? Хочешь, фокус покажу?
— Давай.
— У тебя носовой платок есть?
— Есть.
— В каком кармане?
Я хлопаю себя по боку.
— Так. Следи за мной, я его красть буду. Следи внимательно. Особенно за руками.
— А-а-ап-чхи!
Сашкино лицо сморщивается, глаза превращаются в щелочки, рот открывается, и он оглушительно чихает несколько раз. Потом медленно лезет в свой карман, достает мой платок, вытирает выступившие слезы, затем с хрюканьем сморкается в него, сует мне в руки и говорит:
— Извини, у меня насморк!
— Ну и чудеса!
— Не зевай!
Сашка заразительно хохочет, радуясь блестяще выполненному трюку, и я хохочу вместе с ним.
Поезд мчится, постукивая по шпалам. За окнами проплывают зеленые поля, под колесами громыхает мост, в речке купаются мальчишки. Я скашиваю глаза и замечаю, что на подножке нашего вагона прилепился парень с бледным и рыхлым лицом, на ногах лапти, холщовый мешок за плечами.
— Смотри, вон с нами еще один пассажир едет.
Сашка выглядывает в открытую верхнюю часть окна, замечает парня и резко выкрикивает:
— Эй ты, хмырь! Ты что прилип?
— А тебе пошто? — огрызается парень и разражается матюгом.
Реакция наступает мгновенно. Сашка меняется в лице. Одним движением подтягивает свое сухое жилистое тело к открытой фрамуге и перекидывает ногу за окно.
— А ну вали отсюда, падло скобское! Рви с подножки, — рычит Сашка, перекидывает вторую ногу, и перебирая руками по раме (в зубах неизвестно откуда взявшаяся финка), двигается к подножке, к обомлевшему деревенскому…
Я вскакиваю на приступок, перегибаюсь наружу и хватаю Сашку одной рукой за волосы, другой за руку. Он поворачивает ко мне искаженное злобой лицо и что-то хрипит сквозь сомкнутые зубы. Я что-то тоже ору и изо всех сил тяну его наверх. Боковым зрением вижу перепуганного парня, который присел, забился в угол подножки и отчаянно кричит:
— Не надо! Ой, не надо…
Каким-то невероятным усилием втягиваю в вагон Сашкину голову, захватываю ее и начинаю всем телом давить вниз. Финка со стуком падает на пол. Сашка рычит, но я все-таки перетягиваю его и держу, зажав изо всех сил. А он, дрожа всем телом, понемногу затихает и успокаивается.
— Ты что, с ума сошел? Чего ты на него полез? Да ты бы скопытился под колеса!
Сашка молчит, хмурится, а потом, шмыгая красным носиком, выдавливает, глядя на меня исподлобья:
— Ну, Лева, пускай он за тебя Богу молит. А то лежать бы ему сейчас в крови под откосом.
Угоры
Так и ехал наш дом на колесах двенадцать дней, а на тринадцатый остановился на неказистой полупустой станции Мантурово.
На грунтовой привокзальной площади нас ожидало около двадцати крестьянских подвод, которые должны были отвезти нас со всем нашим скарбом за сорок километров от станции, в далекую деревню Малые Угоры в отведенное для нас здание церкви. Мы свалили на подводы наши вещи, посадили сверху детей. Обоз двинулся в далекий путь. Чахлые, полуголодные клячи медленно волокли телеги по равнине, бойчее под уклон и останавливались перед подъемами. Приходилось всем слезать и дружно толкать телеги. Начали мы наш поход с утра, к ночи, с многочисленными остановками, проехали половину пути и заночевали на подводах, укрыв детей всем теплым, что оказалось под руками. Это было 2-го августа 1942 года.