Она и разразилась. Но это был не обычный ураган, а вполне терпимый ливень… Я стояла молча, пока Ольга Александровна обрушивала на меня град обвинений в подрыве авторитета, дисциплины, в пособничестве воровству. Прозвучала и угроза снять меня с воспитательской должности. В свое время эта угроза была осуществлена.
Когда она ушла, я вздохнула облегченно, однако нужно было что-то решать с проклятым одеялом, которое висело надо мной Дамокловым мечом. Наконец решение пришло — Панфиленка накормить обедом и немедленно отправить в Мантурово, в ремесленное. Он дал слово в последний день ничего не «тяпнуть» и не сменять. Мне осталось сделать вид, что я поверила.
На другой день стало известно, что из моего отряда уедут пятнадцать человек. Эти ребята стали сразу особенно дорогими — все-таки многое было пережито вместе. Они были до предела возбуждены предстоящим отъездом. Все видели в нем смену впечатлений, обстановки, какую-то надежду на новую жизнь. Предотъездные настроения оказались более заразительными, чем можно было поначалу предположить.
Утром, сидя у печки, Игорь Каверкин вдруг заявил, что тоже поедет в ремесленное. Внутренне я не одобрила его решение. Для этого мальчика, способного и энергичного, хотелось большего, тем более, что он мечтал о морской школе. И мне верилось, что он может стать настоящим моряком, капитаном или штурманом. Я ему высказала все это, однако он не послушался и умчался к Ольге Александровне за разрешением. Я была рада, когда узнала о провале этого плана.
Наступила предпоследняя ночь, которую мои воспитанники проводили под крышей нашего «сельсовета». Я пришла поздно. Ребята меня ждали. Мы долго говорили о жизни, о будущем. Мне удалось, как мне показалось, создать атмосферу взаимного тепла и доверия.
— Вы самый дорогой мне человек! — сказал Витя Элинбаум на прощание. А Панфиленок от души предложил украсть для меня что-нибудь, что я только захочу.
Наше прощание закончилось, и я легла, пытаясь заснуть после бурного и напряженного дня. Однако из-за двери до меня донеслись обрывки разговора, которые заставили сначала насторожиться, а потом и сон как рукой сняло.
— Есть горох! — голос Элинбаума.
— Отвечаешь американкой?
— Зуб даю!
— Давай, Витька, говори, — голос Панфиленка.
— Ну так вот! Задумал я пустить на бой бабкину хавиру. Прикурочим горох, зашибем огурцы и дрюпу, закалечим бруснику и да погибнут на плахе четыре ее курочки! А потом сквозанем!
Смысл сказанного дальше я не могла уловить целиком, потому что разговор перешел на шепот, но отрывочные слова: «Взломаем!», «через чердак можно», «тяпнуть бабку топорищем» окончательно лишили меня сна. Надо было что-то предпринимать.
Однако на другой день вопрос разрешился сам собой. Ребята, узнав, что каждому дадут в дорогу по шесть килограммов хлеба, по три кило картошки, по одному огурцу, по десять пшенников, а также масло и сахар, обрадовались и полностью успокоились.
Я, получив на отряд ужин, отправилась в «сельсовет», где мы должны были провести последние предотъездные часы. Ужин прошел довольно мрачно. Ребята были настроены тоскливо — все ощущали реальность отъезда. Плакали Боря, Шурик, Женя, громко всхлипывала Люся Зернова. Только сейчас стало понятно, как сблизила всех общая жизнь и как в ней прежде чужие стали родными. Пытались петь песни, но ничего не получалось. Как назло, вспоминались только «Прощания», «Расставания» и «Страдания»…
Потом ребята начали дарить мне на память то, что у них было, и с этого момента атмосфера переменилась, стала теплой и откровенной. Дарили все. Люся Зернова подарила самое дорогое, что она собиралась увезти с собой в ремесленное — куклу и какие-то бусинки. Витя Шерстюк подарил мне фотографию своей мамы и добытый у какого-то дошколенка карманчик с вышитой собачкой. Витя Элинбаум подарил свою фотографию и книгу «Тихий Дон». Стасик Кузькин выложил на стол собственноручно вырезанный из дерева кинжальчик, Павлик Михайлов — маленький карандашик с привязанным пером. Коля Иванов торжественно преподнес мне две картофелины из своего путевого запаса. Коля Леонтьев долго шарил по карманам, последовательно извлекая из них дряхлый бумажник столетней давности, облигацию и, наконец, маленькую финочку в футляре.
Больше всех насмешил Панфиленок: кроме фотографии, на которой ему шесть месяцев, он вручил мне напильник для «кекалки». Этот напильник тут же был опознан возмущенным Стасиком: только что он лежал в его кармане. Сейчас же он красовался передо мной на столе в пестрой груде подарков, и груда эта была священна: в нее могли попадать любые вещи, но из нее не исчезало ничего… У Бори Балакирева ничего не было, и он подарил мне фотокарточки своего зятя, летчика. Потом ребята стали выкладывать на стол свои пшенники. Я собрала все съестное на столе, разделила поровну на всех, и мы славно закусили! Правильно ли это было с точки зрения педагогики, что сказали бы по этому поводу Песталоцци и Ушинский, не знаю. Знаю только, что было шумно, тесно, дымно («ремесленники» открыто дымили цыгарками) и очень тепло…