Выбрать главу

Вот так примерно она говорила. И только умолкла, как сразу схватила ручку — и за работу. Судя по всему, она меня не столько раскритиковала, сколько обругала. Будь это критика, мне полагалось бы ответное слово. Ее локоток опять поехал в сторону.

Я встал, собираясь уйти. Ничего такого я не совершил, я всего лишь ворочу нос от вонючего дела, в которое она ввязалась. А что, нельзя и возразить, если опять в том самом прошлом с упоением копаются те, кто — по мне — просто мародеры? А что, надо рукоплескать любому дерьму, если у тебя родители сидели в лагере?

Пока я шел к двери, Марта успела спросить, куда это я. Только я взялся за дверную ручку, как бровки ее полезли вверх. А я сказал, что впредь пусть она выступает с обвинениями тогда, когда у нее найдется время выслушать и мои оправдания. Она бросила ручку на стол, повернулась и поглядела на меня с любопытством.

Всего-то и руки протянула, а я остановился. Всего-то и пройти два-три метра — и я в ее руках. Усадила меня к себе на колени, и я не сразу сориентировался, потому что в таком положении еще не бывал. И шепнула мне на ухо:

— Ну, давай, оправдывайся!

Долго тянулось время, и не было на свете ничего прекраснее ее объятий. Вот первая разумная мысль, на которой я себя поймал: «Кто, как не Марта, заслуживает кротости и нежности с моей стороны? Она ведь не затем меня целует, чтобы загладить свою ошибку. Только любовь на такое способна, только любовь».

Снова раздался стук, но Марта не позволила мне встать. На сей раз дверь была не заперта, но Рахель Лепшиц ждала за дверью. Марта держала меня так крепко, что мы упали бы оба, если б я попытался высвободиться. Она крикнула: — Что ж ты не заходишь? Сцена разыгрывалась за моей спиной, и я скорее умер бы, чем обернулся. Одну мою ногу Марта зажала коленями, как тисками. В комнате воцарилось молчание, а потом Марта что-то мне прошептала, по-моему, слово «самообладание».

***

Может, мне и не хочется этого признавать, но парень я покладистый. Недовольство мое выражается обычно в плохом настроении, а не в поступках. Притом люди, способные на протест, мне нравятся больше покорных, я никогда не сомневался, что однажды стану таким же. Одна беда: мне не с чем бороться в нынешней моей жизни.

Мысль о восстании против семейства Лепшиц смехотворна, я сам помру от жалости, а главное, ничего не выиграю. А против кого мне выступать в борьбе за жилье? Во враге должно быть что-то вражеское, враг вообще должен быть видимым, а то начинаешь вслепую молотить кулаками вокруг себя. Надеюсь, в университете дело пойдет лучше, уж там найдется кому оказать сопротивление.

Нового жилья и на горизонте нет, но картонными коробками я запасся. Как приятно уже сейчас хлопотать о переезде, хоть чуточку вдохнуть ветра перемен. И не надо бояться, что тайна раскроется: или Марта уже посвятила в нее родителей, или я при случае сделаю это сам.

Картонки мне нравятся больше чемоданов и ящиков, вещи по картонкам распределять удобнее. Впрочем, переезжал я только раз в жизни. Хорошо бы каждый предмет уложить в отдельную картонку.

Большую часть моих вещей я тогда запаковал не сам: Марта, Хуго Лепшиц и еще какой-то блондин, которого я с тех пор никогда не видел, набили под завязку все упаковки, предоставленные фирмой. Правда, Лепшиц то и дело спрашивал, надо ли брать с собой ту или иную вещь, а я на все качал головой, пока Марта не попросила его оставить меня в покое. До сих пор я ничего не хватился, но это чистая случайность. У нас в подвале они нашли ящик из-под угля на колесиках, затащили его наверх и сложили туда все бумаги. После переезда он отправился опять-таки в подвал, в новой моей комнате места не было. До сегодняшнего утра ящик так и стоял у Лепшицев внизу, но теперь я, прокатив его по двору, занес наверх.

Распределяю содержимое по четырем коробкам: бумаги отца, фотографии, мои бумаги, прочее. Мои бумаги — это справки, квитанции и несколько писем, в основном от Эллы. А школьные дела, то есть зачитанные учебники и исписанные тетрадки, относятся к пятой категории — к мусору.

Несколько секунд я задаюсь вопросом, не стоит ли начать новую жизнь с объявления мусором всего этого ящика с его содержимым. Но нет, это не выход, это как раз продолжение старой жизни. Тем не менее я не принялся читать отцовскую почту, не взялся рассматривать его фотографии и долго еще не возьмусь.

Вдруг мне попалась тетрадка, в которую я переписал данные из записной книжки надзирателя за несколько дней до смерти отца. Удивительно, с чего это я стал перелистывать именно эту тетрадку, по виду ее не отличишь от остальных. Хепнер, Арнольд Герман, цвет глаз: серо-голубой.

Тут я вспомнил и про бумажник, спрятанный в шкафу. В этой квартире я лишь однажды держал его в руках: когда прятал под бумагу, которой выстлана полка. В сомнамбулическом состоянии я достал его дома из ящика отцовского письменного стола, единственный предмет из наследства, которому нельзя было попадаться на глаза моим помощникам. О нем-то я и забыл, о ужас, я запросто мог бы оставить бумажник тут при новом переезде.

Он живет в районе Лихтенберг, на улице Вейтлинг, и что? Тетрадь пережила ряд приключений: сначала я отнес ее к мусору, потом положил к отцовским бумагам, далее к своим и, наконец, в коробку с «прочим». Но и там ей не место! В последний раз взяв тетрадь в руки, я рвал ее до тех пор, пока не осталось ни кусочка размером больше почтовой марки. Однако улицу и номер дома не забыл.

Пытаюсь побороть желание съездить к нему, но оно оказывается слишком сильным. Для подобного визита не найти разумных причин, но я смотрю на часы и думаю: «Лучшее время — после обеда».

Иду в гостиную, там в ящике комода лежит карта города. Марта у окна, за чтением. На правах больной она в халате, вывихнутую руку и книжку держит на коленях. Как улитка в минуту опасности, она тут же прячет колени в домик, то есть под халат.

Стоило мне разложить карту, как Рахель — она тоже в комнате — начинает расспросы: не ищу ли я улицу, а что за улица такая, а зачем мне надо на эту улицу? И я все время отвечаю, что-нибудь да отвечаю.

От вокзала в Лихтенберге тут рукой подать. Дом запущенный, с половины фасада облетела штукатурка, и видны мелкие дыры, оставленные осколками снарядов, такое часто встречается у нас в городе. В подъезде воняет кошками и горелым жиром.

В списке жильцов множество имен, но его имени нет. Правда, у доски вид такой, словно ее не обновляли со времен постройки дома. Поднимаюсь по лестнице, изучаю все таблички, почти на всех дверях их по две-три, — и ничего.

Во дворе стоит, прислонившись к стене, дамский велосипед без седла. Надо еще попытать счастья во флигеле. Хюбнер — эта фамилия на двери больше всех напоминает искомую.

Снова я во дворе, мое бессмысленное предприятие, похоже, завершено. Усталый рабочий шел через двор, я спросил о Хепнере, однако не успел закончить вопрос, как он отрицательно покачал головой. Но ведь факт, что надзиратель жил тут год назад! Следовательно, кто-то должен его знать.

В три двери я позвонил безрезультатно, а четвертую мне открыл мужчина с чашкой в руке. Извинившись за беспокойство, я опять задал свой вопрос. Взгляд у него приветливый, и задумался он с приветливым видом, но толку чуть. Жестом он пригласил меня войти, и я, следуя за ним, оказался в каком-то помещении, то ли в комнате, то ли в кухне. В незнакомых квартирах я чувствую себя отвратительно.

За столом сидит женщина, как сестра похожая на хозяина, я оторвал их от игры в уголки. Одинаковые каштановые волосы, худые продолговатые лица. Не выпуская чашку, он рукой дал мне знак повторить вопрос.

— Я ищу господина Хепнера, он живет или недавно жил в этом доме.