Выбрать главу

Тогда шальная баба зашла обратно в дом и вернулась с бутылкой водки. Протянула её сначала маме – та глотнула, потом мне – я повторил и тут же, сморщившись, выплюнул горечь. Но водка, как сигарета тогда, у разрушенного дома, привела в подобие чувства. Я перестал хныкать, а мама забормотала бессвязно:

– Была… живой… Господи…

Баба уселась рядом. Глотала водку из горла и похлопывала маму по костлявым плечам. Давала выплакаться.

Вскоре по горчичному зерну я начал склёвывать смысл происходящего. Мама уже приходила сюда, в этот забракованный Богом и санэпидстанцией двор. На днях. Встречалась с отцом. Он жил в доме, который теперь стал пепелищем.

– Хата сгорела. Три дня назад, – продираясь сквозь колющий мат, понимал я краснолицую бабу, – а Колька выжил. Стоял тут бухой, лепетал. А после умотал куда-то…

Слова она не произносила, а скорее отдирала, будто корку от раны. И тем больнее, что в такой момент рядом оказался именно этот человек. Впрочем, может, оно и к счастью. Будь кто тоньше, сентиментальнее – и он бы полез в душу, что-то такое бы говорил – утешающе важное, от чего становилось бы ещё тоскливее, гаже. А так была эта баба, не способная пожалеть кого-то, даже себя.

– Куда умотал? А ты родня, что ль?

Мама кивнула. Баба задумалась:

– К мамке, наверное. Куда ему ещё деться? Тебе адрес дать?

9

Так мы оказались у бабы Фени. И началась новая наша жизнь, запущенная бегством отца.

Баба Феня жила в крымской деревне. Под Симферополем. Там когда-то была ферма, винзавод и элеватор. Но теперь ничего не осталось. Деревня стояла мёртвая, пожухшая, и я быстро, за три дня, исследовал её жалкий остов. Обошёл, шныряя меж крошащихся развалин и облупившихся стен. Будто по родному городу после войны пробирался. Только здесь войны не было. Во всяком случае, той, что с «Буками» и «Градами». Но общий пейзаж был так же уныл.

Домик, где жила баба Феня, оказался под стать пейзажу. Сложенный из глиняных кирпичей, давно не белённый, он крошился и рушился. Доски пола были проломлены в нескольких местах, черепичная крыша подтекала. Внутри пахло сыростью, затхлостью и полынью, которую баба Феня разбрасывала, дабы отпугнуть неприятные запахи. На кроватях лежали взбитые пирожки пуховых подушек.

– Из Москвы привезла! – глядя на них с трепетом, говорила баба Феня.

Слова «привезла из Москвы» были отметкой высшего качества. Раньше, когда баба Феня уже была старой, но ещё чувствовала себя молодой, она, как и десятки лет до этого, моталась в российскую столицу. Что-то продавала, что-то покупала – и неизменно волокла всё на себе.

– Это ничего, а вот девочкой…

Тогда ей было совсем тяжело. Невмоготу. Она жила в Брянской области с матерью и двумя сёстрами и ездила в Москву на подножках поездов торговать яблоками. Те годы она вспоминала как «страшное время».

Мы долго привыкали к этим её воспоминаниям, думая, что они могли обозлить бабу Феню. Но нет. Характер у бабы Фени хоть и оказался не из нежно-пуховых – она была требовательна и к себе, и к другим, часто казалась грубой, суровой, – но злобы, той, что жалит как змея и выедает как червь, не накопилось ни грамма. Баба Феня гнала её отзывчивостью и добротой, щедрая к каждому, кто бы к ней ни обратился. Мы благодарили её и вспоминали, что могли оказаться в совсем другом, более чужом, ледяном месте – в Южно-Сахалинске или Петропавловске-Камчатском. Ведь после похода к пепелищу отцовского дома мама звонила – при мне и нет – в наш родной город. Вернее, пыталась дозвониться, так как знакомых там почти не осталось. Многие разъехались, кто-то погиб; война или рассыпала, или разварила людей, как пшено. И через несколько дней, в очередной раз не получив талона на питание, мама согласилась ехать в Петропавловск-Камчатский. Своей рукой она вписала этот далёкий город в пресно-серый бланк переселения.

Тем вечером я пошёл на берег, устроился на выщербленном солью и бризами валуне, ощущая его остывающий, накопленный за день жар, и смотрел на грифельного цвета облака, на малахитовые волны, мерно накатывающие на узкую полоску песка, и, прощаясь, грустил о Севастополе. Так же было у меня и с родным городом: я не очаровывался им, когда жил там, но расставание вызвало трепетное, щемящее чувство. Вот и Севастополь я полюбил тогда, когда надо было прощаться.

Возможно, нечто похожее произошло бы со мной и в Петропавловске-Камчатском, если бы нас отправили оттуда куда-то ещё – ведь Россия большая, очень большая, – но сейчас, ловя тёплые брызги волн и запах йода, ехать туда, в холод и забвение, в чужой город, мне не хотелось. Весь я противился этому и, вернувшись в лагерь, зло смотрел на дежурных, на ворота, на объявления – на все свидетельства той власти, что отправляла нас в зябкую отчуждённость. Всё дальше от донбасского дома.