Липман переживал мучительную внутреннюю драму, заставившую его в первый раз в жизни оглянуться на свое прошлое.
Ведь он верил в истину и во имя ее и для осуществления ее работал, укладывая все свои силы и все свое разумение. Истина его заключалась в следующем: его родной народ на протяжении всей своей сорокавековой истории глубоко несчастен, незаслуженно унижен и презираем всем человечеством. Он не обманывался, он отлично видел, что даже и теперь, в век демократических свобод, равенства и братства, когда в основу существования цивилизованных народов положены гуманитарные, правовые начала, когда еврейство так заметно выдвинулось на авансцену всей мировой жизни, органическое презрение и ненависть к нему далеко не изжиты среди других национальностей и иногда более или менее резко прорываются наружу. Такое оскорбительное, больно хлещущее по самолюбию отношение он не раз испытывал и лично на самом себе. Между тем, он фанатически, болезненно любил свой родной народ, непоколебимо верил в его всестороннее духовное превосходство над всеми остальными народами и растрачивал все свои силы на восстановление попранной слепою судьбой справедливости – на процветание и возвышение родного еврейства.
Его заветной мечтой было, что когда-то, в близком или отдаленном будущем, справедливость восторжествует над слепой судьбой – Израиль неотразимо и ярко выявит свое подлинное, прекрасное лицо и свой мудрый ум. Народы падут ниц, свободно преклонившись перед ним. И он, встав во главе объединенного человечества, поведет его к светлому и счастливому грядущему на основах права, гуманности, культуры и прогресса. Препятствием к достижению столь возвышенной цели он считал темные, суеверные пережитки седой старины: всяческие религии, темноту народов и монархическую власть, особенно, русскую, самодержавную. С этими вредными пережитками, служащими тормозами для насаждения рая на земле, надо бороться, не покладая рук. И он, как мог, боролся по принципу: "цель оправдывает средства". Но в то же время Липман признавал только постепенное культурное перевоспитание народов в желательном ему смысле, считал себя социалистом, но официально ни в какой партии не числился. Русскую революцию Временного правительства и Керенского он воспринял с восторженным энтузиазмом. Ужасающая ломка большевиками всей русской жизни, надругательство над всеми правовыми началами, беспощадные расстрелы, чудовищные грабежи и насилия возбуждали в нем трепет и омерзение. Он не понимал идейного значения большевизма и растерялся перед бесчеловечными и, казалось, бессмысленными проявлениями его. И только Дикис раскрыл ему глаза на самую суть происходящего.
И тут Липман ужаснулся. Ни душой, ни сердцем, ни разумом восприять его он не мог.
Так вот на что и для чего проработал он всю свою жизнь! Не на пользу, возвышение и процветание родного еврейства, которого он не отделял от семьи других народов, а на развращение и истребление всего человечества, чтобы остатки его обратились в скотоподобных рабов тоже оскотевшего и озверевшего в преступлениях изуверского жидовства. Ведь это даже не на пользу, а, в конце концов, на духовную и физическую гибель самого Израиля.
"Что ещё нового они скажут мне? Какое гнусное поручение дадут?" – с упавшим сердцем думал Липман, в назначенное время расхаживая на углу тех улиц, которые назвал ему Дикис. В руках он держал зонтик, который то открывал, то закрывал. В этот поздний час было совсем безлюдно. Париж, как плотной пеленой, был покрыт густым туманом, сквозь который едва-едва пробивался свет фонарей.
Ждать пришлось недолго. Из мрака вынырнул перед ним автомобиль и остановился; открылась дверка. Липман вошел во внутрь его и молча обменялся каббалистическими знаками с сидевшим в нем красивым, полным, нестарым господином, на первый взгляд совсем не похожим на еврея.
Автомобиль-карета, в котором на окнах были спущены непроницаемые шторы и тотчас же, как только он тронулся с места, было погашено электричество, не меньше трех четвертей часа куда-то мчался, по мере езды развивая все большую и большую скорость, перешедшую под конец в бешенную.
Липман, не любивший и боявшийся быстрой езды, на этот раз был в таком тоскливом и удрученном состоянии духа, что не раз думал, как было бы хорошо, если бы сейчас автомобиль разбился и он сам под его обломками нашел бы мгновенную смерть. Со своим спутником он не обменялся ни одним словом.
Наконец, машина замедлила ход, мягко повернула в сторону и остановилась.
Липман и спутник его вышли из каретки и очутились среди обширного двора с видневшимися в темноте строениями и несомненно, находившегося далеко за чертою Парижа.
Здесь тумана не было, но за тучами не виднелось на небе ни одной звезды и хотя дождь не шел, но в воздухе было сыро и промозгло. Впереди маячил во мраке большой, белый двухэтажный дом, освещенный только одной лампочкой над широким подъездом, хотя по сторонам его виднелись большие на кронштейнах фонари…
Только перед самым рассветом Дикис на своем роскошном лимузине доставил своего ученика к его квартире.
Липман, едва дотащившийся по лестнице до своей двери, идти в спальню не решился, потому что его жена Лина Исааковна не любила, когда он своим приходом будил ее, и в таких случаях становилась зла, а иногда грубо бранилась. Он был полумертвый и не хотел ни ее и никого другого видеть. Сбросив в кабинете фрак и ботинки, он, как подкошенный, повалился на диван и прикрылся пледом. Ему до смерти хотелось заснуть, чтобы хоть на время забыться от пережитых в эту ночь кошмарных впечатлений. Но нервы его оказались настолько взвинченными, что на него не подействовала успокоительно даже принятая им большая доза морфия. Он лежал, то, закрывая глаза, то, вдруг широко открывая их, полубезумным взглядом обводил комнату, порывисто вскакивал с дивана, хватался за голову и что-то бормоча и отчаянно жестикулируя руками, метался от одного угла до другого.
Он весь был во власти невыносимо жуткого чувства и потому не гасил электричества. Тело его дрожало; временами по спине и по всем членам пробегал мороз. Он был не курящий, но с жадностью набросился на оставленную Дикисом на письменном столе сигару и когда ее выкурил, то перерыл все ящики, пересмотрел все полки библиотечного шкафа и этажерки в поисках случайно кем-либо забытых табака или папирос.
Неотступно стоявшее перед ним только что пережитое было столь страшно и фантастично, что если бы кто-нибудь посторонний рассказал бы ему о нем, а не он сам виден собственными глазами, то отнесся бы к такому рассказу, как к болезненному бреду или как к неправдоподобной фантазии из сказок "Тысяча и одна ночь".
Что же случилось?
Липман не сомневался, что везут его на какое-то тайное заговорщицкое заседание. Но как только он и его молчаливый спутник вошли в подъезд, тот жестом пригласил его следовать за собой, но не наверх по полуосвещенной, роскошной лестнице, блеснувшей мрамором перил и покрытой ковром, а, к удивлению Липмана, по площадке нижнего этажа, под лестницей. Сделав в полутьме десятка два шагов, они уперлись в стену. Спутник пошарил по ней рукой и перед ними открылась потайная дверка. Дальше – в узком проходе они при свете электрического фонаря, оказавшегося в руках спутника, спустились по каменной лестнице ступенек в тридцать. Тут они опять уткнулись в стену. И перед ними открылась новая потайная, тяжелая и довольно широкая дверь.
Они вступили в просторную, хорошо нагретую, комнату эллипсообразной формы, без окон, в которой было светло, как днем. Четыре широких ступени вели к устроенной у дальней стены эстраде, на которой стоял огромный стол, покрытый черной бархатной скатертью, отороченной золотой бахромой с такими же кистями по углам и с вышитыми золотом и серебром фигурами по середине. На самом видном месте стояла золотая статуя сатаны около метра вышиной. Он был изображен с козлиной мордой, с торчащими по сторонам острыми ушами и с круто расходящимися в стороны рогами, между которыми была укреплена пятиконечная звезда. Ноги были лохматые, с раздвоенными копытцами. По бокам статуи возвышалось по одному серебряному многосвечнику из типа тех, которые евреи в свои праздники зажигают у себя в домах. Тут же лежали толстые книги в кожаных переплетах и небольшой сверток бумаг.
Все это Липман сразу окинул беглым взглядом.
Его особенное внимание привлекли тогда стены и куполообразный потолок, сверху до низу расписанные картинами и прекрасно освещенные множеством матовых лампочек, расположенных в симметричном порядке. И хотя Липман был близорук, но при мягком, ровном свете, напоминающем дневной, успел рассмотреть на них сплошь кощунственные изображения из истории земной жизни Спасителя, Божией Матери, ветхо и новозаветных святых.