И по мере того, как учащался темп, учащались и движения пляшущих, разгорались лица, пламенели глаза, сдвигались цилиндры на затылки, мелькали колени, высоко задирались лакированные ботинки и, подобно раздвоенным птичьим хвостам, болтались фрачные фалды. Бормотание становилось все громче, требовательнее, страстнее и, наконец, перешло в сплошное, густое гудение, над которым почти беспрерывно, ритмически взметывалось дикое гортанное галгаканье, напоминающее зловещее карканье большой стаи встревоженного воронья. В таком быстром кружении прошло уже довольно много времени, когда рыжебородый и двое других, изображавших в черной мессе дьяконов, с выпученными глазами на красных лицах, не переставая галгакать, стремительно оторвались от обшей цепи и, мелькнув хвостами фраков, мгновенно скрылись за левой потайной дверью, которую Липман только теперь увидел.
Он, в начале относившийся к этой пляске со скептическим недоумением, вскоре был захвачен общей одержимостью и так же, как его партнеры, надсаживая грудь и горло, все громче и громче выкрикивал слова призыва, все чаше и дробнее перебирал ногами, крепче и звонче притопывал подошвами и каблуками, извиваясь и кривляясь всем корпусом. Голова его кружилась; дышал он тяжело, с хрипотой и свистом; иногда фигуры и лица сливались перед ним в сплошь черный, широкий фон.
Открылась боковая дверь. Галдеж мгновенно прекратился. Круг замер. Все стояли, как вкопанные. Лица багровые, в поту. Казалось, никто не дышал, вперив налитые кровью глаза в большой, белый сверток на руках бородатого еврея. Другие два держались по бокам. У Липмана мокрая рубашка прилипла к телу; со лба и щек в глаза, на нос и с носа на губы и подбородок ручьями струился пот; сам он едва успевал переводить дух. Все это было крайне неприятно. Но он не смел разомкнуть цепи, чтобы воспользоваться платком. Сразу же его удивило одно примечание: на всех трех, вернувшихся из-за потайной двери, поверх фраков оказались надетыми длинные, из черной кожи, фартуки и руки с засученными выше локтей рукавами бросились в глаза своей резкой белизной.
Рояль замолк. Но вскоре снова вспорхнули и заплескались волшебные, пленительные звуки, волнуя неотразимо чарующею негой. Они переливались плавно и ласково баюкали, как тихие воды в весеннем речном разливе или как поцелуйное дыхание ветерка по морю нескошенной травы в необозримом степном раздолье… Но были они и меланхоличны, в стиле известного, старого вальса "Дунайские волны" и глубокой грустью, и неизбежностью трагизма запечатлены… Очевидно, артист импровизировал и импровизировал мастерски и вдохновенно. Но вот бородач поднес к креслицу завернутый в покрывало комочек. Зашевелилось что-то живое и показалась розовая пяточка крохотной ножки…
Точно кто-нибудь нанес Липману страшный улар; все тело его содрогнулось. В голове молнией промелькнула догадка. Но она была так дика, так невероятна и ужасна, что в сердце своем он никак не мог допустить возможности ее осуществления. Сдернули покрывало. И точно новорожденный месяц разорвал кромешную тьму. Блеснуло пухленькое тельце и слегка заспанное, разрумянившееся, с ямочками, прелестное личико малютки едва ли больше 2-х лет. Он был белее снега; серебристой степной ковылью отливали спутанные кудряшки, падавшие на шейку нежную, как стебелек цветка.
А чудная, завораживающая музыка обвевала своды, неся вместе с тихой задумчивостью щемящую, безысходную грусть. Липман почувствовал каждый свой нерв, каждый зашевелившийся на его голове волосок.
Ужасная догадка стала переходить у него в уверенность. Но его сознание и вся природа его не мирились, протестовали. До последней минуты в его замершем сердце таилась пугливая надежда, что это не настоящее, а только символическое…
Бородатый еврей, ласково уговаривая ребенка, сбросив покрывало, усадил его, голого в креслице. Тот, ещё не вполне проснувшийся, сперва покорно сел, но вдруг застыдился, с протянутыми ручками кинулся к бородачу, и, прильнув к его груди, подобно испуганному зверьку, внимательными глазками осматривался вокруг.
Бородач с усмешкой погладил его по головке. Его обычно бесстрастные глаза теперь вспыхнули недобрым огнем. Он резко отцепил от себя рученьки малютки, плотнее усадил его в креслице и, сурово сдвинув брови, строго погрозил пальцем.
Ребенок, как бы удивленный, на мгновение весь притих и с раскрывшимися уже для плача губками захлебнулся, задержав пристальный взгляд на лице бородача. Вдруг личико его сморщилось; он съежился, брыкнул ножками и всем тельцем откинулся в глубину креслица… Точно громовой раскат, грянул бравурный, с роковыми, грозными нотами, мотив. Все опять понеслось вокруг таза и креслица в прежней пляске, только с еще более громкими, назойливо-требовательными и уже уверенными взываниями к дьяволу. И, прорвавшись через весь этот содом, огласил своды плачущий, нежнее и чище серебряного колокольчика, голосок испуганного дитяти…
Один в кожаном фартуке со злобным лицом схватил ребенка за ручки и посадил его, другой, торопливо сбросив с креслица поперечную перекладинку, подставил таз. Бородач схватил со стола какой-то предмет. И не успел Липман глазом моргнуть, как по направлению беспомощной жертвы блеснуло шило…
Липман зажмурился. Из груди его вырвался протяжный стон, точно поразили не постороннее существо, а его самого. Ему хотелось бы кричать, протестовать, защитить собою убиваемое дитя, но у него онемел язык, парализовалась воля. И в безумном ужасе он продолжал скакать. Впрочем, не он скакал. Его тащили. А он, чтобы не упасть, только механически перебирал ногами.
С непреодолимой силой влекло Липмана взглянуть еще хоть раз. И он открыл глаза и долго уже не мог отлепить их от потрясающего зрелища.
Еще и еще блеснуло шило. Короткие, неглубокие уколы наносились через некоторые промежутки и, видимо, не зря, не как попало, а методически, со знанием дела, потому что "оператор", все время бормоча какие-то заклинания, что заметно было по его шевелящимся губам и трясущейся бороде, предварительно внимательно рассматривал свою жертву, прицеливался и попадал, куда надо, в надлежащие места. Маленькое существо, надрываясь от страшного крика, как пойманная рыбка, судорожно извивалось и билось в руках своих палачей. Но после каждого укола слабели его конвульсии, слабел и голосок, пока не перешёл в предсмертное хрипение. Кровь струйками, как из крошечных кранов, сочилась в подставленный вместительный таз. Липману показалось, что длилась "операция" безмерно долго. У него закружилась голова. Он не без усилия отцепил глаза от окровавленной жертвы и когда опять взглянул на то место, где совершалось злодейское дело, старый еврей, с выпяченными рачьими глазами на круглом, забрызганном кровью лице, державший голову ребенка, отпустил ее. Она беспомощно склонилась к правому плечу. Липмана поразило, что окровавленное тельце как бы выросло, но страшно похудело; на бледных, крошечных, полуоткрытых губках удлинившегося и поблекшего личика застыло удивленное и скорбно-блаженное выражение…
Трупик, завернув в покрывало, на котором мгновенно выступили свежие кровяные пятна, один из "дьяконов" поспешно вынес через ту дверь, откуда принесли его живого.
Часть крови рыжебородый налил через лейку в кувшин, в котором оказалось вино и, сильно разболтав, перелил в ту золотую чашу, которая при совершении черной мессы осквернялась голой женщиной. Все это производилось им с таинственными заклинаниями и с золотой ложечки он давал пить эту смесь всем присутствовавшим. Когда очередь дошла до Липмана, он глотнул машинально, автоматически.
Таз, почти наполовину наполненный кровью, остался на прежнем месте, на черном постаменте; креслице отбросили к стене, снова зажгли лампионы на статуе сатаны и на многосвечниках, а в комнате убавили света; рояль умолк; музыкант и "оператор" с помощниками присоединились к кругу. Теперь все двенадцать, сцепленные рука с рукой, с прежними мольбами, с воем, с визгом опять понеслись в головокружительной пляске вокруг таза.