Мне дают обезболивающее, освобождают глазницу от глаза, откачивают гной и ошпаривают пустую глазницу начисто. Накачанный морфином Скармус что-то бубнит, его челюсть подвязана, и слов не разобрать.
«Я был прав», — вот что он хочет сказать, — я был прав во всём».
Он больше не пытается чинить мне препятствий, разве что словно нехотя. Мне разрешают свободно прикасаться к каждой двери, и наконец, опутанный цепями и проволокой, я вхожу в Воскресение.
Это простое помещение, комната, посреди которой горит низкий свет. Брат Йохансен уже там, ждёт, вытянувшись по стойке «смирно», в расшитом парчовом одеянии вместо обычной одежды.
Меня сажают. Фиксируют ремнями, голову закрепляют специальной скобой, которая заставляет меня смотреть на него.
— Вот начальные термины Воскресения, — говорит он. —
Верхний подъём.
Дырочка.
Наконечник шнурка.
Ремешок.
Передок.
Он поднимает предмет, скрытый в его ладони. Подносит его к свету.
— Видишь здесь изгиб? — спрашивает брат Йохансен несколько сессий спустя, проводя пальцем вдоль бока. — Напряги воображение. Что оно тебе подсказывает?
«Они пытаются тебя изменить», — шепчет Скармус.
— На теле женщины, брат. Что он напоминает?
Он подносит предмет ближе, оглаживает его, держит прямо перед моим носом, описывает малейшие оттенки и складочки. Когда я закрываю глаза, брат Йохансен велит Скармусу открыть их, оба, отсутствующий и целый. Он касается туфли, ласкает её, шепчет, держа её у самого рта, так что она то запотевает от его дыхания, то снова начинает блестеть, переливаться в странном свете, будто грозя превратиться во что-то иное.
«Задник, шепчет он».
Отворот.
Пятка.
Каблук.
Когда я просыпаюсь, он уже здесь, склоняется надо мной, моя челюсть уже разомкнута.
— Принимаешь ли ты плоды своей новой веры? — спрашивает он.
— Что? — говорю я.
— Что? — отвечает он. Встаёт и отходит прочь. — Что? — повторяет он. — Что?
— Горло, — говорит кто-то за моей спиной.
— Язык, — говорит кто-то.
Он приглушает главный свет и исчезает где-то за моей спиной. Появляется квадрат света в мой рост высотой и падает передо мной на стену.
«Ты попал, — говорит Скармус. — Назад пути нет».
Светлый квадрат темнеет, сменяется изображением передней части женской туфельки, в низком вырезе передка виден промежуток между первым и вторым пальцами. Картинка исчезает, и появляется новая: мертвенно-бледная плоть, вырез платья, плавный изгиб женского тела.
«Сходство, может, и есть, — говорит Скармус. — Но чисто поверхностное».
Образы мелькают туда и сюда и скоро начинают сменять друг друга с такой быстротой, что уже нельзя понять, где кончается один и начинается второй.
— Грудь, — говорит кто-то. —
Ложбинка.
Коробка.
Позади меня что-то лязгает, световой квадрат пульсирует, а потом туфелька тает, меняет ракурс и превращается в женщину. Потом снова появляется туфелька, другая её часть, и снова фрагмент женского тела. Лязг, яркие пылинки танцуют в луче.
Грудь женщины, грудь туфли, ступня женщины, ступня туфли, плечо и шея женщины, плечо и шея туфли, ложбинка, ложбинка, бедро, бедро, коробка, коробка, пятка, пятка, шов, шов и всё сначала.
Скармус шепчет похабщину мне в ухо.
Фильм прокручивается с удвоенной скоростью и вновь — по кольцу. Здоровым глазом я вижу разобранную на части туфлю, незрячим — женщину. В какой-то момент разница между ними перестаёт существовать.
Подошва.
Я ощущаю его пальцы в моих волосах. Проверяю свои оковы, они держат крепко.
«Каждая туфля была когда-то женщиной, — говорит он. — Туфля — это женщина в новом теле. Для твоих целей разницы между ними никакой».
— Шов, — шепчет он. — Коробка.
Когда я открываю глаз, надо мной маятником колеблется туда-сюда вспышка золотого света. Я пытаюсь поднять голову, но не могу. Давления намордника я не чувствую, но челюсть не двигается.
Всё ещё раздается голос брата Йохансена, спокойный, медленный и властный; сам брат невидим, за исключением бледной руки, которая парит над золотым светом, словно отделённая от тела. Скармуса не видно и не слышно.
Ритм его слов меняется, замедляясь в такт золотистому качанию.