Луис Рамирес присвистывал.
— Вот это я называю сладкая печенюшка, — говорил он, качая головой.
— Печенюшка судьбы. В обёртке из китайского шёлка, — отвечал папа, гордо звякнув цимбалами. Не он один любил мою мать. Все её любили: парни из бэнда, папа… и я. «Люблю я мартини, и ногу на газ».
Гардероб Ланы ломился от костюмов, ярких, как пиньяты [135]: костюм испанского тореадора с коротким жакетом и рисунком на груди — раздувающий ноздри бык. Костюм цыганки из табора с яркими платками и серебряным кинжалом, зловещее остриё которого лизало кончик её нарумяненного соска. Гладкая леопардовая шкура царицы Нила и нарисованный питон с янтарным глазом, обвившийся вокруг её тонкой талии.
Папина жена, Кассандра (она любила, чтобы её звали миссис Джо Кайола) называла мать обыкновенной шлюхой. Один раз прямо в лицо, когда мы случайно встретились с ней в городе. А люди стояли вокруг и смотрели, прямо как хор в церкви. И все стали нервно хихикать и переглядываться. В конце концов, Лана Лейк была Ланой Лейк, кто мог знать, чем она ответит на такое оскорбление. Но, ко всеобщему изумлению, мать только улыбнулась и продолжала свой путь. Однако в её походке появилась некоторая скованность. Красное платье. Красные туфли на каблуках. Огненно-рыжие волосы качаются вдоль спины, полыхая, как её щёки.
В то время я всё не могла понять, как можно ненавидеть столь безудержную красоту. Я восхищалась необузданной женской привлекательностью матери со всей искренностью одиннадцатилетней девочки, ещё не посвящённой в тайны, которые ждут её на пороге отрочества. Господи, как же я хотела сама жить такой жизнью: чтобы сотни красивых парней готовы были отвезти меня в блестящих лимузинах куда угодно. И чтобы личный самолёт в любой момент мог доставить меня на остров Капри.
— Давно пора сжечь этот чёртов клуб дотла, — сказала миссис Кайола. Она ругалась с папой в соседнем доме. Утро было испепеляюще жарким; окна стояли нараспашку. Не захочешь, услышишь.
Сжечь дотла…
Мои ноздри защипало, когда я представила себе полыхающие ветки пальм, обугленных официантов, взрывающуюся искрами эстраду, вереницу высоких стаканов в баре, один за другим разлетающихся на куски, точно хлопушки. Я воображала чёрные от огня скелеты, не разжимающие костяных объятий, их зубы, гремящие на полу, точно закопчённые жемчужины. Неужели клуб и вправду сожгут?
Но «Какао-клуб» продолжал существовать, несмотря на Кассандру Кайола. Апофеоз всяческого греха: место удовольствия, вертеп желания.
Иногда Лана надевала набедренную повязку — шнурок блестящих бусин в виде крошечных пагод. По таким торжественным случаям мать брала маленькое серебряное зеркальце и недрожащей рукой художницы рисовала на себе восточного дракона, который начинался у её левой груди и раздвоенным языком лизал её в основание шеи. Когда Лана дышала, дышал и дракон, и моё сердце чуть не выскакивало из груди от восторга. Когда она танцевала… то была похожа на развёртывающуюся птичку оригами. Императорский Соловей с сосками цвета спелой малины. Её руки вились, как лоза, тонкие, как горловины ваз династии Мин. Дракон вонзал свои когти в её сливочную кожу, обвивал змеиным телом её грудь и качался с каждым её поворотом, качался со всеми нами…
В других случаях мать надевала платье из небесно-голубого шифона, которое ничего не скрывало. Тогда она рисовала на груди ангела, играющего на золотой арфе. Папа говорил, что, танцуя с ангелом, она танцует с Богом, и шифон порхает вокруг неё, точно облако.
Когда он рассказал это мне, я захотела, о, как я захотела, чтобы сестра Констанция-Евангелина сводила меня в клуб «Какао» посмотреть, как танцует мать, всего один разок. Я знала, что она никогда этого не сделает, хотя в её чётках бусин было меньше, чем в набедренной повязке Ланы, к тому же бусы на повязке были стеклянные, цвета голубого неба, а не бурые семена, из которых ничего не растёт.
На кладбище.
Позади ангела, у самого склепа.
Годы и дожди страны старых вин, северо-калифорнийской долины, сгладили волнистость его линий, сделав его похожим на спиральную раковину, закрученную вокруг самой себя. Влажно светясь за пеленой дождя, он казался почти прозрачным, как во сне. Изящный шрифт:
Неизвестный почитатель — одни поговаривали, что безнадёжно влюблённый актёр, звезда экрана, другие шептались о пьяном от любви мафиозо, которому некуда деньги девать, — выложил кучу зелёных за шикарный, но с поразительным вкусом выполненный Ланин склеп и фигуру ангела-хранителя с воздетыми к небу крылами. Возле его подножия каждую неделю появлялась гора живых цветов, и так много лет. Ланины любимые — стрелитции с лепестками, цвет которых менялся от бледнейшего шафранового до ярко-апельсинового, как закатные сумерки над водами бездонного озера.
Многие, очень многие не одобрили такой экстравагантности, вряд ли приличествовавшей бывшей старлетке и второсортной танцовщице ночного клуба. К тому же не стеснявшейся в выражении страстей. Но такова была тайна мёртвой танцовщицы, одной из тех, чьё имя в смерти неизбежно звучит громче, чем при жизни.
Об этой жизни я думала, прижавшись щекой к холодному ангельскому постаменту. Одной рукой сжав бледную лодыжку, тыльной стороной другой ладони я изучила умиротворённое выражение его лица. Камень крошился, перетянутый кольцами зелёного, точно медуза, мха. Пар от моего дыхания закручивался в холодном воздухе спиралями. Они напомнили мне облака с фресок на потолке капеллы, где изображено сотворение Богом Человека, — в той стране, откуда родом был мой отец. Но чьё дыхание создавало те завитушки — божье, ангельское или моё — я не знала. В убывающем свете губы ангела, казалось, двигались, после каждого выдоха капли влаги жемчужинами повисали на них, они шептали слова на языке таком совершенном, таком божественном, что его невозможно было услышать.
Господи, как же мне хотелось увидеть. Вспомнить. Спеть. Сколько здесь было жизни, сколько всего неоконченного. Камни, земля, деревья пели вместе с ним. Я не могла уйти. Не теперь. Не когда я преследовала призрак песни. Многих песен…
В 1958 году проклятьем всей моей жизни были для меня мои волосы. В них не было и капли безумия. Они были тонкие и прямые и делали меня похожей на парня.Лана утверждала, что они прелестны, как костяной фарфор, но кому нужны волосы, похожие на чаепитие, вместо волос, похожих на вечеринку с коктейлями? У Ланы были как раз такие: тёмные, густые, как гибкое алое пламя. Когда она танцевала, то всегда закалывала их на затылке, чтобы подчеркнуть длинную соблазнительную шею.
В общем, моя внешность не устраивала меня категорически. Собрав воедино весь свой предпубертатный жар, я объявила:
— Я НЕНАВИЖУ мои волосы. Я хочу ТВОИ.
Мать слишком любила меня, чтобы расхохотаться, но от улыбки всё же удержаться не смогла. Её руки скользили, как шёлк, гладя меня широкими взмахами щётки.
— Волосы у тебя, конечно, не похожи на мои, но всё равно красивые, босоногая моя контесса.
Она была в сорочке, которая едва закрывала верхнюю часть бедра. Днём она жила в сорочках.
— Кто такая контесса? — спросила я. Разочарование своей участью ещё не прошло.
Лана затянулась сигаретой на французский манер. О чём она думает, я не знала.
— Контесса, это… прекрасная богатая леди, которая живёт в замке.
Я тут же выпрямилась.
— На острове Капри?
У Ланы непроизвольно вырвался отрывистый смешок. Дым струйками вышел через ноздри.
— Да, да, да, на острове Капри.
Я откинулась назад, удовлетворённая, и отдалась её гипнотическому расчёсыванию.
— Папа хочет повезти нас когда-нибудь на Капри, — напомнила я ей. Папа бывал на Капри. Он обещал нам свозить нас туда много раз.