Цветы на нём красные, а дерево безымянное. А его корни покоятся в земле. В джунглях земля становится водой. Почва пружинит, листья шелестят.
А она теперь молчит и ждёт. О, сладострастие ожидания.
Она так долго ходила, что у неё горят ноги, но глаза продолжают шарить повсюду. В поисках тебя, незнакомка, в поисках того обещанного, что привело её сюда.
Она ищет тебя, околдованная тобой.
Среди зелени неясный свет джунглей. Который стекает вниз, сочась сквозь ветви деревьев.
Птичьи крики, голоса резкие, пронзительные.
Лесные орхидеи, хрупкие древесные орхидеи, воздушная орхидея с висячими корнями, вся в мелких белых цветочках, с мускусным запахом, с вечно поджатым ротиком.
У неё перехватывает дыхание, её сердце яростно бьётся.
Жара льётся на неё, но она её больше не замечает, так она одержима желанием найти тебя.
Ты её магнит, её желание, её соблазн, её конец.
Зачарованная, она ищет, в лихорадке, она ищет.
Ищет едва заметного следа, который приведёт её к тебе.
Мелкие вспышки, молчаливое сердцебиение, трепет.
И где же Мария Сибилла находит тебя? Где так тихо? На ветке неведомого дерева? Таинственного дерева, столь таинственного, что даже местные индейцы не знают его названия, Райского Древа? Древа грехопадения? Древа, вокруг которого обвился змей и шептал, предлагая плод, а листья жалили, как крапива, а ты прильнула к нему крошечными ножками, укрепилась, чтобы всосать сладость, и всё это время змей был там, с тобой, лежал на ветках, а ты была такая, как всегда, с того первого часа, когда первой забралась на ту ветку, первой стала кормиться неведомым, безымянным соком, а, наевшись досыта, стала прясть и прясть шёлковую нить, чтобы укрыться ей и сохранить себя внутри этого первого из всех укрытий, целой и невредимой, и спать в нём, пока не настанет время преображения.
Зверь, зверь бродит по Суринаму. Белого зверя видели крадущимся в траве возле сахарных ферм. Индейцы говорят, что это джинн того демона, что живёт под водопадами Пики Стон. Что он придёт и вжик-вжик своими клыками, огромными, как листья вахи. Что он придёт за своей двенди, за своей дамой-девочкой-мамой, и сделает её своей дикой невестой-обезьяной, заставит свою дикую невесту-обезьяну скакать. У него белые волосы, точно потёки смолы; вместо рук у него когти, а ходит он на двух ногах, как мужчина.
Зверь рыщет по сахарным фермам парным от жары днём, а ночами подкрадывается к хибаркам рабов.
Зверя видят рабы, но иногда и кто-нибудь из европейцев. Как белый надсмотрщик с плантации Давилаар. Он справлял нужду у края тростникового поля, когда увидел зверя, сжавшегося неподалёку. Зверь встал на дыбы, а надсмотрщик повернулся к нему спиной и убежал.
— Это всего лишь истерия африканцев и индейцев, — говорит Эстер Габай остальным за утренней трапезой.
Девочка-служанка приносит подносы, ставит на стол тарелки с ветчиной, корзинки, доверху наполненные хлебом, яйцами, пирожками из маниоки, зелёный чай, кофе, шоколад.
— Простая истерия, — повторяет Эстер Габай, — или выдумка, состряпанная беглыми.
— Состряпанная с какой целью, госпожа Габай? — спрашивает доктор Кольб.
— С целью вызвать волнения среди рабов, доктор Кольб.
— Это больше похоже на волка, госпожа Габай, — говорит доктор. — Известно немало случаев, когда волки, изгнанные из стаи, или как-то иначе пострадавшие, нападали на людей.
— Здесь нет волков, доктор Кольб.
— Волк — это такое животное, госпожа Габай, которое всегда может появиться, вчера не было — сегодня есть. Существует немало причин, по которым стая волков или волк-одиночка может забрести на новую территорию.
— Я всю жизнь здесь прожила, доктор Кольб, и никогда даже слухов о волках не было.
— Значит, они просто не показывались, госпожа Габай.
— У нас никогда не водились волки, доктор Кольб.
— А теперь, возможно, один завёлся, госпожа Габай.
— Каково ваше мнение? — спрашивает вдова Ивенес, поворачиваясь внезапно к Марии Сибилле. — Вы верите в то, что это истерия?
— Я верю в то, что не следует терять время на раздумья о звере, которого, может быть, не существует. Я, во всяком случае, время на него тратить не буду. Нам всем следует полагаться на волю Верховного Владыки, вдова Ивенес, и на судьбу, а мне ещё и на мою работу, которую необходимо продолжать.
— Вы будете работать в лесу? — спрашивает доктор Петер Кольб.
— Я продолжу заниматься тем, чем должна, доктор Кольб.
— Возможно, было бы лучше, госпожа Сибилла, держаться от леса в стороне? — спрашивает Мэтью ван дер Лее.
— И вы тоже станете меня разубеждать, господин ван дер Лее?
— Ради вашей безопасности эта предосторожность лишней не будет, госпожа Сибилла.
— Ради моей безопасности, господин ван дер Лее, мне следовало бы сидеть во Франкфурте-на-Майне, а не ехать оттуда в Амстердам, из Амстердама — во Фрисландию, из Фрисландии — снова в Амстердам, а потом сюда, в Суринам. Но, господин ван дер Лее, разве находясь в собственном доме, в полной безопасности, я не могла бы заразиться, заболеть чахоткой и умереть?
После завтрака она готовится отправиться с Мартой в лес возле Парамарибо. Прочие рабы умоляли не брать их с собой, так они боятся зверя.
Марта, которая теперь во всём копирует Марию Сибиллу, надевает собственноручно сшитый рабочий халат, а под него — сорочку, которую забыла одна из постоялиц дома, а Эстер Габай подарила ей. Обе женщины в шляпах. Их ноги тщательно закрыты.
Марте жарко, пот крупными каплями льётся из-под её шляпы и стекает по лицу, по индейскому носу с лёгким намёком на горбинку, её ноздри раздуваются, нижняя губа выдаётся вперёд.
Мария Сибилла заводит руку за шею и тянется ею вниз, вдоль левого плеча, где впивается пальцами в тело, и это отдых от жары, облегчение от тяжести пергаменов, угольных карандашей, кисточек, сачков и ловушек.
Женщины стоят на небольшой просеке, сверху льётся ослепительный, не процеженный сквозь деревья солнечный свет. Чтобы видеть, им приходится прикрывать глаза ладонями, как козырьком.
Колибри в малиновом. В ярком пурпуре и зелени. В жилетках металлических оттенков, которые сверкают и переливаются, когда в них ударяет луч солнца или когда птички меняют положение тел. Они ненамного крупнее бабочек. Трепещут над ветками и поют в унисон. Их штук шестьдесят, не меньше, и они поют свою брачную песню. Маленькие и сверкающие, как драгоценные камни. Все в трепете и в звуках. Мария Сибилла полагает, что все они самцы, их поразительные окраски подсказывают ей, что перед ней самцы, разрядившиеся для поиска подруг и поющие хором. Их голоса не красивы — им недостаёт сладости хелаби или лирической нотки дрозда. Звук, который они издают, похож на скрежет, тонкий, пронзительный скрип камня, трущегося о металл.
Птицы проявляются, как детали картины: сначала абстрактная форма и цвет, которые постепенно становятся резче, различимее.
Чуть глубже в лес, и они снова видят колибри, но эти, хотя и живы, не поют.
Они попались в силки, расставленные на них шаманами, их яркие металлические цвета горят на солнце, но тельца обмякли, больше не трепещут, птички попали в шаманские сети, едва уловимое глазом биение крыльев прекратилось, они пойманы в силки, их штук сорок или пятьдесят, а то и больше, в сетях шаманов.
Шаманы расставили силки на колибри. Это их пища, объясняет Марта Марии Сибилле, — они едят исключительно мясо колибри.
И брачная песнь смертельна для колибри, обречённых на сети шаманов.
Сахарные фермы повсюду, куда ни глянь: Мачадо; Кастильо; Альвамант; Кордова; Давилаар; Боависта; Провиденция. Плантации, где каждый год снимают урожай. Где топят котлы и режут тростник, пробуя его на сахар. И сахар капает с обрезанных стеблей. На плантации Кастильо сегодня свадьба, и все прихожане Суринама съехались на праздник. Невеста — дочка Кастильо, жених — старший Альвамант. Ей семнадцать, а старшему Альваманту сорок три, и он уже дважды вдовец. Невеста — девственница, сладкая, как сахарный тростник.