Он ничего не отвечал, но, сгорбившись над «Чёрч таймс», глядел на улицу, с силой сжимая перед собой руки. Я видел, что он думает.
— Вот дерьмо гадское! — сказал он, наконец, и поднялся. — Ладно, пошли. Там уже всё равно должно было проветриться.
Дождь капал с голубого с золотом фасада «Атлантиды». На нём висело выцветшее объявление: «Закрыто на капитальный ремонт». Стеллажи из окон убрали, но несколько книг всё же оставили, для вида. Сквозь покрытое сыростью зеркальное стекло я разглядел классический «Словарь символов и образов» де Вриса. Когда я показал его Спрейку, он лишь смерил меня презрительным взглядом. Он искал ключи. Внутри магазина пахло пилеными досками, свежей штукатуркой, краской, но уже на лестнице всё перебивал запах готовки. Однокомнатная квартира Спрейка, довольно большая, занимала верхний этаж, два её незашторенных подъёмных окна глядели в разные концы улицы. Тем не менее в ней почему-то всегда не хватало света.
Из одного окна были видны мокрые фасады Музеум-стрит, ярко-зелёные отложения на карнизах, лепные свитки и гирлянды, посеревшие от голубиного дерьма; из другого — кусок почерневшей башни с часами на церкви Св. Георгия в Блумсбери, копия могилы Мавзола [32], мрачная на фоне быстрых туч.
— Однажды я слышал, как эти часы били двадцать один раз, — сказал Спрейк.
— Могу поверить, — сказал я, нисколько не веря. — Как, по-твоему, мы могли бы выпить чаю?
С минуту он молчал. Потом рассмеялся.
— Я не буду им помогать, — сказал он. — Ты это знаешь. Да мне бы и не позволили. Всё, что делается в Плероме, — необратимо.
— Всё это было и прошло двадцать лет назад, Энн.
— Я знаю. Я это знаю. Но…
Она вдруг умолкла, а потом приглушённым голосом сказала:
— Ты не можешь зайти сюда ненадолго? На одну минуточку?
Дом, как многие в Пеннинах [33], был встроен прямо в склон холма. Почти вертикальный земляной срез, сделанный специально для этого, был на высоту двадцати-тридцати футов облицован сложенными без раствора камнями, чёрными от сырости даже в середине июля, припудренными лишайником и украшенными папоротником, словно дикий утёс. В декабре вода текла по ним день за днём, и, собираясь в каменном жёлобе внизу, наводила на мысль о неплотно закрытом на ночь кране. Вдоль всей задней стены дома шёл проход шириной фута в два, не больше, заваленный осколками черепицы с крыши и другим мусором. Мрачное местечко.
— Всё в порядке, — сказал я Энн, которая озадаченно вглядывалась в густеющие сумерки, склонив голову набок и поднеся полотенце ко рту так, словно боялась, что её сейчас стошнит.
— Оно знает, кто мы, — прошептала она. — Несмотря на все меры предосторожности, оно всё равно помнит нас.
Она вздрогнула, усилием воли оттащила себя от окна и начала так неловко лить воду в фильтр кофеварки, что я положил руку ей на плечи и сказал:
— Слушай, иди лучше посиди, а то ошпаришься. Я здесь всё закончу, а потом ты расскажешь мне, в чём дело.
Она колебалась.
— Ну, давай же, — настаивал я. — Ладно?
— Ладно.
Она прошла в гостиную и тяжело села. Одна из кошек прибежала в кухню и посмотрела на меня.
— Молока им не давай, — крикнула Энн. — Они уже пили утром.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил я. — Я имею в виду, внутренне?
— Примерно так, как ты думаешь.
Она принимала пропранолол, но толку от него мало. Уменьшает головные боли вроде бы. Зато, в качестве побочного эффекта, вызывает усталость.
— Замедляет сердцебиение. Я прямо сейчас это чувствую. — Она смотрела на струйку пара, которая поднималась от её чашки, сначала медленно, а потом стремительно заплеталась, подхваченная лёгким сквозняком. В том же ритме рождаются и умирают крошечные водовороты на поверхности глубокой, спокойной реки. Медленное скольжение, внезапное завихрение. Безмятежность вдруг оборачивается массой противоречий, разрешить которые может лишь движение.
Я вспомнил, какой увидел Энн впервые: ей было тогда лет двадцать, невысокая, чувствительная, привлекательная девушка в мшисто-зелёном платье из джерси, выгодно подчёркивавшем талию и бёдра. Позже страх придал ей грубость. Развод прибавил седых нитей в колокольчике белых волос, и она, безжалостно обкорнав его, покрасилась в чёрный. Замкнулась. Раздавшееся тело приобрело какую-то упрямую, мускулистую тяжеловесность. Даже кисти её рук и ступни стали казаться больше.
«Не успеешь оглянуться, а ты уже старая, — говорила она. — Не успеешь оглянуться». Расставшись с Лукасом, она быстро уставала от всякого окружения; чуть не каждые полгода переезжала, но всегда недалеко, и всегда в точно такой же ветхий, жутко обставленный коттедж, так что поневоле закрадывалась мысль, уж не специально ли она ищет именно то, что её больше всего раздражает и мучает; и всё время старалась свести свою табачную норму к пятидесяти сигаретам в день.
— Почему Спрейк так и не помог нам? — спросила она меня. — Ты, наверное, знаешь.
Спрейк выудил из пластмассового таза для посуды пару чашек и положил по пакетику чая в каждую.
— Только не говори мне, что ты тоже испугался! — сказал он. — От тебя я ожидал большего.
Я покачал головой. Я сам не знал, испугался я или нет. И до сих пор не знаю. Чай, заварившись, приобрел отчётливый жирный вкус, будто его поджарили. Я заставил себя выпить половину, а Спрейк всё это время насмешливо наблюдал за мной.
— Тебе бы лучше присесть, — сказал он. — Ты совсем измотался.
Когда я отказался, он пожал плечами и продолжил разговор с того самого места, на котором нас прервали в «Тиволи».
— Никто их не обманывал и не обещал, что это будет просто. Если хочешь добиться чего-нибудь от эксперимента вроде этого, то надо не паниковать и смело идти на риск. А будешь осторожничать, вообще ничего не получишь.
Он вдруг задумался.
— Я видел, что бывает с людьми, которые теряют голову.
— Не сомневаюсь, — сказал я.
— Некоторых потом узнать трудно.
Я поставил свою чашку.
— Я этого знать не хочу, — сказал я.
— Ну, ещё бы.
Он улыбнулся сам себе.
— Нет, они живы, — сказал он тихо, — если ты об этом.
— Это ты нас во всё впутал, — напомнил я ему.
— Вы сами впутались.
Большую часть света, проникавшего в комнату с улицы, тут же поглощали тусклые зелёные обои на стенах и липкий на вид жёлтый лак мебели. Остатков хватало, чтобы осветить мусор на полу, смятые и обожжённые страницы машинописи, обрезки волос, сломанные мелки, которыми прошлой ночью что-то чертили на облупленном линолеуме; тут свет умирал окончательно. Я знал, что Спрейк играет со мной в какую-то игру, но в чём она состоит, не понимал; не мог сделать усилие. В конце концов ему пришлось сделать его за меня.
Когда я сказал ему, стоя у двери:
— Однажды тебе всё это надоест, — он только ухмыльнулся, кивнул и посоветовал:
— Возвращайся, когда будешь знать, чего хочешь. Избавься от Лукаса Фишера, он профан. Девчонку приводи, если надо.
— Да пошёл ты, Спрейк.
Провожать меня вниз, на улицу, он не стал.
В тот же вечер мне пришлось сказать Лукасу:
— От Спрейка мы ничего больше не услышим.
— Господи, — вымолвил он, и мне показалось, что он сейчас заплачет. — Энн так плохо себя чувствует, — продолжал он шёпотом. — Что он сказал?
— Забудь его. Он не может нам помочь.
— Мы с Энн собираемся пожениться, — выпалил Лукас.
Что я мог поделать? Я не хуже его самого знал, что они идут на это только из нужды в поддержке. Так надо ли было заставлять его признавать очевидное? Кроме того, я сам уже едва держался на ногах от усталости. Нечто вроде дефекта зрения, неоновый зигзаг, похожий на маленькую яркую лестницу, то и дело вспыхивал в моём левом глазу. Поэтому я поздравил Лукаса и постарался поскорее переключиться на что-нибудь другое.
— Спрейк панически боится Британского музея, — сказал я. — В каком-то смысле мне его даже жалко.
32
Мавзол, или Мавсол, — царь Карии в 377–353 гг. до н. э., чей великолепный надгробный памятник в Галикарнасе был назван мавзолеем и причислен в древности к чудесам света. (