Выбрать главу

Некоторые дети пережили в России голод, кое-кто наблюдал людоедство… Одна девочка (16 л.) рассказывает ужасный случай, когда татарка, не выдержавшая голода, бросила в Каму свое дитя, а затем сама пришла от этого в такое отчаяние, что бросилась в воду… Все эти ужасы многими даже забылись, ибо душа не в состоянии изжить их; но погрузившись на дно души и освободив сферу сознания от их давящего присутствия, они все же оставили неизгладимый след в тех опустошениях, которые они неизбежно вызывали. Детское неведение действительности, какой она является в своей неприкрашенной сути, исчезло навсегда; мечтательное отношение к жизни, к людям стало невозможно, и на этой психической почве обрисовалась у детей нашего времени новая черта: некая духовная трезвость, суровое чувство действительности. Отсюда у них вырос столь вообще несвойственный детям живой практицизм, способность приспособляться ко всем условиям, трезвый учет жизни — и за всем этим стоит глубокий сдвиг в душе, почти уже неспособной к беспечности и романтике. На дне души наших детей притаилось жесткое и холодное неверие к людям и их словам — здесь проходит какая-то глубокая трещина между старшим и молодым поколением, которая не всегда дает себя знать, но которая может неожиданно проявить себя в резкой форме. У одних это выражается в своеобразном материализме, в расчетливости и часто даже циническом использовании людей и обстоятельств, иногда даже каком-то навязчивом, истерическом бесстыдстве, у других — в холодном памятовании о своих интересах, у третьих — в меланхолическом отходе от всего, что кажется «словесностью», в чем нет реальности. Этот реализм и практицизм куплены недешево, детская доверчивость и простодушие оттеснены горьким, беспощадным опытом, притом не случайным а длительным и всеобщим. Со свойственной детям подвижностью их внимания они часто на поверхности веселы, легкомысленны и наивны, но в глубине души как бы царит холодная зима, от которой вымерзли все цветы. Из своих непосредственных наблюдений над детьми эмиграции я много раз убеждался в том, что беспечность и веселье на поверхности ни на одну минуту не парализуют этой строгости, грустной настороженности в глубине души, и почти у каждого ребенка есть как бы обнаженные места, к которым нельзя прикасаться без причинения жестокой боли. Детская душа может забыть многое, т. е. не хотеть и даже уже не уметь вызывать в сознании образы прошлого, но то, что видели глаза детей, что их ужалило, наполнило каким-то сжимающим душу холодом, — это все осталось. Иногда это прорвется наружу — и вам кажется тогда, что эти дети полуживые, что они слишком близко подошли к смерти, к потустороннему, и что от них самих веет какой-то жутью. Исключительное впечатление в этом отношении оставляет сочинение одной девочки (17 л.), которая, пережив ряд ужасов в горах Кавказа, спаслась затем в монастыре, где пробыла два года: те страшные дни, когда в пещере укрывалось несколько семей, защищавшихся от нападений горцев и большевиков, когда все ждали каждую минуту смерти, глубоко-глубоко оторвали ее от жизни. В монастыре это все улеглось и перешло в религиозное ощущение вечной жизни… И вот девочка попала в эмиграцию, попала в институт, и ей странно, чуждо и тяжело глядеть на резвость и шалости подруг, на танцы и хохот: она как бы внутренне «на другом берегу», у нее иссякли источники жизни, подорван вкус к жизни… Конечно, в такой резкой отчетливой форме это встретится нам редко у детей эмиграции, однако близкие настроения, хотя бы и не столь сильные, присущи многим. Если привести фразу одной ученицы: «Я иногда про себя думаю, что мне не 18 лет, а что я уже старуха», то уже к этому чувству какого-то раннего «одряхления», своеобразного taedium vitae стоят ближе высказывания очень многих детей. Но это чувство одряхления лишь несколькими ступенями ниже того глубокого меланхолического отчуждения от жизни, которое мы описывали выше.