Выбрать главу

Голод толкает и на первые преступления. Для душевных коллизий в жизни ребенка первый поступок, который он сам осознает как преступление, имеет огромное значение. Здесь, в этом моменте, часто скрыты самые тяжкие для ребенка воспоминания. «Воровал я в трюме муку», — пишет мальчик-кадет (II кл.). Не случайно, может быть самое жуткое по душевной изломанности, сочинение с таким надрывом говорит о воровстве: «На моих руках было трое младших меня, я был без копейки (мать бежала, отца убили, мальчику было 13 лет). Что было делать? Я начал продавать газеты, но этим не много заработаешь. Тогда! О, поймете трагедию моей души и стыд первых шагов… Раньше я считал грехом стянуть у матери сахар, а тут стал сознательным вором. Я крал всюду, где было можно, съестное, дрова, деньги…»

После голода, и это чаще в нашем случае, вырывал детей из детской обстановки физический труд. Очень рано нужда и стечение трагических обстоятельств взваливали на детские плечи непосильную физическую работу и сознание ответственности за судьбу младших братьев и сестер. Вот несколько из многих и многих примеров. «Мне было всего пять лет, и мне приходилось носить дрова на своих плечах. Старший брат с мамой ходили пилить дрова, они напекали нам с братом на целую неделю хлеба. И вот я, пяти лет, а мой младший брат, имеющий четыре года, должны были целую неделю сами ночевать и поддерживать хозяйство». Девушка (VII кл.) вспоминает свою жизнь в Севастополе: «Скоро я стала служить, мне только исполнилось 13 лет, с 10 час. утра до самого вечера меня не было, долго я продавала газеты, в последнее время была помощницей экспедиторши газеты… и в то же время курьером при газете». Труд, правда, вырывая из детства, все же не разрушал, а часто и приподнимал ребенка морально. Очень хорошо это оздоровляющее значение труда в психике ребенка сказалось в одном из воспоминаний душевно сохранившегося юноши. «Тяжело мне было не нравственно, а физически… Мне, как единственному мужчине, оставшемуся дома при семье, приходилось трудно. Семья — большая, работы было много, а работать почти некому. День и ночь мне приходилось заботиться о своих младших братьях и сестрах, и несмотря на то, что этот последний год я подорвал свое здоровье, я не жалею об этом, без стыда вспоминаю эти годы своей жизни. У меня осталось сознание исполненного долга перед семьей…» (VII кл.).

Сами по себе события, как бы грозен ни был их смысл, проходят часто мимо сознания ребенка. Проводником их во внутренний мир являются наблюдения над близкими. Он видит следы слез на глазах матери, тревогу отца, приготовления к отъезду, но сам, своим детским умом, ни в чем разобраться не может. С недоумением он обращается с вопросами и расспросами ко взрослым, прежде всего к матери, но чаще всего не находит удовлетворяющего ответа. Слышит непонятные слова «революция», «большевики», «чрезвычайка» и по-своему себе их объясняет. «Большевик», в его представлении, какое-то большое, огромное чудовище, «чрезвычайку» он упорно называет «черезвычайка». Эту беспомощность очень ярко передает мальчик-казак: «Жил я в станице, ничего не знал о войне, о революции, и мне какими-то странными словами казались „революция“, „война“. „Что такое, батя?“ — спрашивал я отца, который отвечал: „Много будешь знать, скоро состаришься“. Молодой еще и недовольный уходил (я) в сад, садился на вишню и много, много думал об этом, но к чему могли меня привести мои детские мысли» (VI кл.).

Ребенку нужна конкретность, тогда он по-своему, применительно к себе объясняет общие понятия, которые вдруг стали занимать столько места в разговорах взрослых. Очень любопытно, как мальчик объяснил, что такое «свобода». «За обедом я узнал, что все стали равны и могут что угодно делать. После обеда мне бонна давала рыбий жир, которого я не любил. Я не захотел его пить и сказал, что теперь свобода, и я не приму рыбий жир. Через неделю приехал Керенский и говорил речь…» Так по-детски верен этот рыбий жир рядом с Керенским. И в горе точно также конкретен ребенок. Нужно, чтобы горе нашло путь в его детскую душу, куда он неохотно его пускает. Посмотрите, какими странными для нас, взрослых, словами ребенок описывает видимые ужасы. «Когда мы ехали, то я прямо ужасалась, потому что около церкви висели повешенные люди, и было написано, что это большевики, но это все время проделывали местные большевики. Когда мы сели в вагон, то перед нашими глазами повесили трех и тоже сделали такую же надпись, и после этого у меня осталось плохое впечатление» (IV кл.). И это «осталось плохое впечатление» не только от беспомощности языка, но и от детской невосприимчивости к ужасному вообще, вне личных переживаний.