все это? С самого начала я не то чтоб удивлялся или горевал — я попросту не в силах был постигнуть: что произошло, как, для чего? Чтоб жил, сказал мне доктор, навестив меня через неделю после катастрофы. Вероятно, он и прежде заходил, но я его не видел — липкая какая-то, клубящаяся темнота упрямо обволакивала мои мысли, ощущенья, тело… Тело… Именно! Я даже не подозревал о той метаморфозе, что меня постигла. Я очнулся, мозг освободился от проклятой пелены — и в это время появился доктор. Словно подгадал момент визита… Нет, конечно, — просто знал. У них, у оживленцев, выверено все буквально до минуты, им без этого нельзя… С ним была довольно милая сестричка — почему-то я ее запомнил, может, оттого, что после моего второго сумасшедшего рождения она была и оставалась еще несколько тоскливых дней единственной — во всей Вселенной, так мне померещилось вдруг — женщиной, которую я видел, мог случайно, будто ненароком, осязать, которая заботами своими неожиданно напомнила мне маму, а ведь мне ужасно в эти дни недоставало женской ласки и тепла, пусть даже и формальных, как теперь я понимаю… Врач освободил меня от жестких трубочек, повязок, датчиков, каких-то разноцветных проводов и удовлетворенно крякнул. Что ж, недурно, произнес он, этотдолго проживет, вы, милый друг, должны молиться на меня. Еще чего, сказал я. Ну, не на меня, развел руками врач, моя заслуга маленькая — а на ваше провиденье, на судьбу. Я как-то не приучен, возразил я, и молитв не понимаю. Дело ваше, отозвался врач, но донор вам попался далеко не худший. Донор?! У меня перехватило горло. Да, ведь вы еще не знаете, хихикнул доктор, думаете — легкими царапинами обошлось, а вот и нет, дружок, вы поглядите, чтоб потом не возникало… Я послушно, больше машинально, чем вдаваясь в смысл его слов, приподнял руку… Это я теперь уже, наверное, привык, а в первые секунды… Я не закричал, нет, не заплакал, не завыл от ужаса, не разразился бранью — на такое буйство у меня бы просто не хватило сил. Все было прозаичнее — меня чуть не стошнило: от проснувшегося вдруг отвращения, от безысходной, унизительной гадливости — к тому чужому,противоестественно чужому, что отныне сделалось не просто моей малой частью, но — навеки и всецело — мной самим! Стиснув зубы, я разглядывал белесую нетренированнную руку, всю в веснушках, с редкими, какими-то колючими, оранжевато-золотыми волосками, разглядывал сухие растопыренные пальцы со сплющенными, розоватыми, кой-где обгрызенными шляпками ногтей, разглядывал узкую мягкую ладонь, которую расчерчивали непривычные мне линии — чужие, вздорные, нелепые по сути, потому что становились навсегда моими, и чужая, посторонняя судьба, непостижимым образом перечеркнувши данную мне от рожденья, сумрачно глядела на меня, хотя, конечно, ерунда, как раз теперь — моя и более уже ничья, ведь именно таким и смог я возродиться к жизни, с этой вот ладонью, значит, то, что было прежде, ныне — точно не мое, как прошлогодний лист на дереве, воспоминание осталось, а продлить в грядущее — нельзя, не по закону, противоестественно! Чтоб дальше жить, необходимо навсегда утратить прежнее, привычное, нет, не скажу — любимое, однако же обыденноеестество. Нам в детстве нет нужды свыкаться с телом: оно — данность, словно бы предтеча нашего сознания. А тут — все-все наоборот. И не простая смена оболочки, а необходимое вживаниев чужую плоть, которая, поди ж ты, что-то помнит, что-то знает, и притом такое, что не только окружающим, но и первичному-то обладателю, пожалуй, не предназначалось знать, ну, разве что на уровне обрывочных и смутных ощущений… Повторяю, я почувствовал себя ужасно мерзко, будто мне разрезали живот и приказали: полюбуйся-ка, какое у тебя вонюче-изобильное дерьмо, какая пакость — и ведь это тоже ты, все — ты, носи в себе и впредь, гордись и умиляйся, если сможешь. Я так думаю, порядок, покивал с довольным видом врач, носите, пользуйтесь, любуйтесь! И я, еще не веря до конца, спросил его, как полный идиот: а это вот… надолго? Врач всплеснул руками и зашелся в громком, непотребном смехе. Навсегда, голубчик, произнес он наконец, конечно, если вы не отчудите снова… Я смолчал. Сейчас я ненавидел — и его, и самого себя, другого, нового, и симпатичную сестру, которая, как мне казалось, стала соучастницей моей кончины и одновременно — злой свидетельницей унижения, какому я цинично был подвергнут, едва только бросил мимолетный, первый взгляд на эту жалкую веснушчатую руку. Несколько спустя волненье улеглось, и я уже не так переживал. Но в те минуты!.. Разумеется, меня жалели и стремились как-нибудь утешить, я не сомневаюсь — люди-то по сути добрые, заботливые, что там говорить!.. Старались всячески помочь — тогда вот, в клинике, когда я от отчаяния чуть ли не на стенку лез, да и теперь… Хотя яснее ясного: определенно я им для чего-то нужен, вот и возятся со мной, как с недоумком. Будто выжидают подходящую минуту, а пока — готовят… И не спрашивают даже: я-то сам — хочу? Да ведь и раньше кто, по правде, интересовался этой ерундой!.. И — ничего, я жил, и действовал, и уважал себя. И знал — за что. Теперь я ничего практически не знаю. Что-то мне сулят, я чувствую.