Началась война, и много их в Сталинград приехало с Украины, из Ленинграда.
Как-то я напомнил маме про штаны, из которых вырос, а она рассердилась и сказала: «Вырос, а из новых рубашек не вырос. У тебя их три. Вот рубашку и отдадим».
Мама тогда все собирала — и вещи для эвакуированных и посуду для госпиталей. Меня отпускала вместе с пионерами по дворам и квартирам тряпки искать для заводов — рабочим станки вытирать.
Мама долго копалась, потом сняла скатерть со стола, кружевную дорожку с комода и вышла из комнаты, прихватив с собой разбитое блюдце из-под горшка с цветами да зазубренный осколок зенитного снаряда, который я недавно подобрал на дворе.
Я хотел сказать маме, чтобы она его оставила, а потом подумал — другой найду!
Мама вернулась с ведром и вымыла пол. Все снова расстелила, а когда со всем управилась, посмотрела на себя в зеркало.
Засыпая, я видел, как мама достала те же фотографии, которые сегодня разглядывал папа, медленно стала перебирать их, потом, подперев голову руками, долго, долго смотрела на одну из них.
Хорошая, хорошая моя мама! Я старался угадать, о чем она так думает.
Мама стала в последние дни особенно бледной и задумчивой, и все из-за фашистов, которые уже несколько раз сбрасывали на наш город воющие бомбы.
Мамы не было дома, она копала за городом противотанковый ров. В это время один самолет неожиданно появился со стороны солнца и с ревом прошел совсем низко над нашим домом.
По земле промелькнула тень чужого самолета.
Я увидел на его крыльях черные кресты, обведенные белым.
Маме же издали показалось, что сброшенные фашистские бомбы упали именно на нашей улице, и она прибежала, чтобы скорей узнать, все ли благополучно дома.
Вечером, когда мама укладывала Олю спать, она крепко прижала ее к себе, так крепко, что мне даже завидно стало.
Оля попросила, чтобы мама нагнулась; она хотела потрогать своими пальчиками ее глаза.
— У, бандиты, куда забрались, — сказала мама очень громко.
Мне хотелось выложить маме все свои познания, и я сказал:
— Это был двухмоторный бомбардировщик «Юнкерс-88».
Я тогда уже кое-что понимал в этом. Истребители «Мессершмитты» я называл «мессерами» и знал, что корпус самолета называется фюзеляжем и у воздушных кораблей не только «хвост», но и «хвостовое оперение», а пикирующие бомбардировщики падают камнем вниз.
Я даже и Оле как-то показал, как все это происходит.
Моя кровать была покрыта сиреневым пикейным одеялом. Я скомкал его и с криком «пике» кинул вниз. То же самое я потом проделывал с подушкой.
— Везу-у, везу-у, везу-у (летят фашисты), — сказал я с завыванием. Потом произнес быстро-быстро: — Кому, кому, кому? (Бьют наши зенитки.) — Затем очень сердито и громко: — Вам! Вам! Вам! (Рвутся бомбы.) — А под конец с удовольствием громко «щелкнул» языком — сбит хищник с черным крестом!
Я прислушивался к рокоту моторов в воздухе и хорошо отличал нудный вой фашистов от мягких и чистых переливов наших быстрокрылых самолетов.
Как нравились мне их короткие и бодрые названия: «Миги», «Яки» и «Лаги»!
А мама во всем этом плохо разбиралась. Она стала настороженной, вздрагивала, когда хлопали дверью, и тревожилась, как только начинали бить наши зенитки.
… Когда я проснулся, мамы уже не было. Окна были раскрыты. В эти душные ночи мама раскрывала их, как только тушили свет.
Мы спим еще, а она уже бежит в магазин за хлебом, чтобы получить его до воздушной тревоги.
Я вышел на улицу. Наш дворник тетя Анюта поливала мостовую. Увидев меня, она прицелилась шлангом, и струя ударила мне в лицо. Вот и умываться не пришлось! Я подпрыгнул на одной ноге и вбежал в комнату. Чуть Олю не разбудил, хлопнув дверью.
Оля перевернулась, легла на животик, руками уперлась в подушку, будто хотела нырнуть в нее, и в такой позе продолжала сладко спать.
В комнате было светло и празднично. Ничего нигде не валялось. Через спинку кровати было перекинуто выглаженное мамой Олино любимое платьице с карманчиком.
Бывало, только мама возьмет шитье в руки, Оля уже просит, чтобы ей платье с карманчиком сшили, как будто ей нужно было не платье, а только карманчик.
Мама положила на комод новую дорожку, вышитую еще до войны, а на комоде в рамке поставила карточку отца.
Мы гордились этой карточкой. Папу снимал не простой фотограф, а фотокорреспондент после того, как он дал скоростную плавку.
Папа смотрел на меня двумя парами глаз; одни, большие, темные, налезли на лоб — это очки-стекла сталевара, — а под ними папины веселые глаза; он не то журил ими, не то подшучивал, будто видел, как меня окатили водой…