Обе женщины тихо смеются и прочёсывают воздух своими волосами. Ребёнок бегает рядом с ними. Повсюду на его теле видны тонкие линии, по которым он был разорван в воде и снова составлен, правда неаккуратно. Над земными останками склоняются судебные медики и криминалисты и вежливо спрашивают себя, не мог ли допустить преступник какой-нибудь ошибки. Вообще нет такого прибора, при помощи которого можно было бы так быстро разложить (растерзать) тело. Только человек-мясорубка мог бы сотворить такое. Если бы мы захотели удалить то огромное количество персонала, которое некстати светит в нашей комнате во все углы, то мы бы точно нашли лучшие, более щадящие средства для этого. Наши соседи жестоки, они на наших глазах бесцеремонно плюют свою кровавую пену на пластыри булыжников, которые и так уже все пропитались кровью. От нас, дарителей, требуют товары, но мы и сами ни повернуться, ни разгрузиться не можем. Я ведь только синхронизирую то, что было сегодня. Завтра будет по-другому, но похоже, или наоборот. Никто не должен нас, ищущих, которые уже были взяты на семена из другого ищущего (как там говорит поэт? Не ты смотришь в телевизор, а телевизор глядит на тебя!), лишить удовольствия смотреть на самих себя, мы здесь, мы снова кто-то! И теперь это нас захлёстывает, мы добились того, что снова триста семьдесят пять человек утонули вместе с одним паромом, но среди них ни одного австрийца.
ВОТ ТЫ, незнакомая юная женщина, тебе не бросилось в глаза, что стало темно? Перед кухонным окном возникает ночь, и, как по лобовому стеклу едущей машины, по окну бегут чёрные тени деревьев, тянутся по нему, как вырезки, плёнка из природы, которая ставит себя превыше всего. А ведь природа должна всё-таки быть основой, почему всё есть и по чему всё течёт. Без природы ничего не течёт, она торопливо развозит грязь своей леечкой, она чистит нам, стареющим, морду, циферблат, истекающий быстрее, чем обычно, спроецированный на окно, лицо солнца, нет, лицо тумана, а после этого пробегающие мимо деревья и кусты. Одинокая посудомойка, склонившись над своим мытьём, только молча кивает, когда один из отдыхающих просовывает голову на кухню и спрашивает, как насчёт специально заказанной им жареной колбасы. Отдыхающий идёт искать хозяйку, которая помогает обслуживать в обеденном зале. За столами шумно, оживлённо, пытаются снова оживить жертвы тяжёлой дорожной катастрофы, давая пояснения одному богу в белом и ставя им диагнозы, при помощи которых они, в случае, если бы диагнозы оказались верными, могли бы быть спасены. Но в жилах тайком лопаются пузырьки от удовольствия, что были мёртвые и что знал их лично и что сам оказался исключён из гибели и можешь дальше гнать своё безобразие. Сейчас, наверное, можно будет увидеть на экране телевизора несчастных и их близких, которые ещё не могут вместить в себя правду, потому что вначале надо прибраться в душе! Люди больше не думают о своих претензиях, достаточно того, что они их имеют. Свет пробивается из кухни, перед окнами проволочная сетка. С потолка свисает липучка-мухоловка. Бьют часы, и потом, сразу после этого, бьют ещё раз то же самое — что за странное время такое. У посудомойки (на сей раз она совсем юная) падают на лоб волосы, она забрасывает их назад, откинув голову, но они снова падают, как родник, который нельзя заткнуть, он всё равно пробивается из лесной почвы. Чёрная печать на лбу, какой непокорной может стать вода в своей замкнутости под и над землёй, первыми это замечают приводные агрегаты электростанций: что их мир состоит не из одного только чистого привода. Так, теперь девушка решается свои запачканные пеной руки поднять к головному платку, повязанному на затылке, — пародия на жест богини, который в состоянии творить чудеса, — и подоткнуть под него прядь. И вот — улица, нет, это однозначно невозможно. Гудрун Бихлер стоит в дверях кухни и смотрит на молодую посудомойку, которая есть самое меньшее, что можно сосчитать на одной руке, когда конверт с бюллетенями для голосования вытаскивают из урны, а на его месте взгляду предстаёт только кучка золы и старая зажигалка. Однако и мойщица считается за один голос — не особенно яркий, но всё же он горит! Зыбкое, коптящее пламя, Гудрун только смотрит, она даёт себе на что-то посмотреть, это акт волеизъявления, но лучше бы она не высовывалась. Она потерянно ставит сумку с книгами на табуретку. Когда она снова поднимает взгляд, то не может поверить, что её взгляд вдруг стал живым, — либо вся кухня ожила и убегает или уезжает, Гудрун форменным образом волочит себя на глазах через окно, удаляется в ночь. Да ведь она едет по дороге, и разделительная полоса бежит — прерывистый, нерешительный путь для малых и беззащитных (к сожалению, животные, несмотря на это, предпочитают срезать углы и укорачивать путь) — слева рядом с ней туда же. Деревья хлещут, правда лишь чёрными тенями, но всё же ощутимо, в лицо, она чувствует царапающие ветки, прутики на щеках, которые чуть ли не сдирают с неё кожу, её внутренний эпидермис, который, кажется, быстро обновляется, она в каждое мгновение другая, и потом Гудрун чувствует себя совсем обессиленной. Почему она опять где-то в другом месте, ведь эта дорога тянулась вдоль по прямой, как же так получилось, что эта уютная гостиничная кухня вдруг впала в природу, да, выпала на волю? Земля, должно быть, начала расти в обратную сторону: утруска земной плоти! Улица, на которую Гудрун по чистой случайности приковыляла и которая её теперь уносит, как судно течением. Осталась только согнувшаяся спина посудомойки, которая похожа на вырезную куклу, прикреплённую к тумбе её раковины. Вот бегут по окну островерхие тёмные туи и тисы, чёрная живая изгородь с тысячью шапочек с кисточками, не включено никакого ночного освещения, и Гудрун, пошатываясь, входит во Внезапное. Только лампочка над раковиной горит под своим стеклянным цилиндром; одна лампочка перегорела, вторая ещё светит, к ней прилипло несколько раздавленных ночных бабочек и мушек. Асфальт, по которому идёт гон, чистый, сухой, ничего не отражает, кухня просто впадает в его кружащуюся черноту, за которой может быть всё что угодно: снежные сугробы, слякоть, а то и летняя сухая пыль.
Гудрун прижимается к стене, чтобы её не вырвало, она прижимает ладонь к глазам, но ладонь вдруг оказывается прозрачной, и Гудрун чувствует, что ландшафт её манит, хочет вытянуть, как будто она ничто, как будто она не может оказать сопротивления, да, как будто она тянется по этой дороге с незапамятных времён, да, как будто она сама дорога или, может, взошла в этой живой изгороди и исчезла, как будто её вообще не было и она ничего немогла сказать. А поскольку она ничего не может сказать, то нет и предмета для этого, поскольку она сама — предмет, который сейчас посетил этот город и объял его ужасом. Эти выродки среди телят за одну лишь последнюю неделю! Несчастные случаи, мёртвые. О претензиях, какие Гудрун ещё имеет к жизни, никто ведь не думает, в том числе и она сама. Когда она шевелит губами перед телефонной трубкой, то думаешь: неправильно соединилось или что-то кого-то разбудило, кивнуло в пустоту, и не знаешь, что это было. Вот огромная толпа снаружи в ночи, она хочет её общества, Гудрун впечатлена. Несметные полчища зевак, показывающих пальцем: э, да ведь она жива! Крича при этом: «Да!», кивая головой, тыча в неё безмясой пищей своих костей. Спёкшийся новоиспечённый союз людей, пятно крылатых муравьё!гна стене, зодиакальный круг животных, знак для ничего, машина, штамповку которой слышно, но её применение вырывает тебя с корнем. На кухне тихо. Эти существа или фигуры имеют совсем другое измерение, чувствует Гудрун Бихлер, и она принадлежит больше к ним, чем к здешним, для которых ещё нужно создавать рабочие места. Она охвачена чем-то, хотя не так легко схватывает, даже книги, которые ей ещё нужно прочесть для экзаменов, не захватила. Мнение может заслужить орден речи, подтверждающий принадлежность к бригаде энтузиастов «Мёртвая голова», но здесь уместно сомнение, ибо здесь, среди малейших моих братьев, даже не верится, что вообще существуют Те Там Снаружи, и поэтому здесь никогда не будет сокрыта правда о них, о нас, — ведь она скрывается от нас, поэтому мы себя не знаем. Те там Снаружи, правда, исчезли из нашей среды, но её, естественно, никогда и не было, поэтому они могли и не исчезать. Может ли жизнь Тех в благоприятном случае протекать под землёй? Если да, то чего они тогда тащат Гудрун, которая ведь им ничего не сделала, с этой тёмной дороги неведомо куда? Она прислушивается. Действительно ли она должна пройти весь этот путь до конца улицы? Она всё же трогается с места — то ли идёт, то ли едет, — повернувшись спиной к посудомойке у раковины, которая как деревяшка, без звука и порыва. От неё ничего не исходит, что могло бы привлечь Гудрун или хотя бы удержать её на поверхности. Вот устье улицы, номера домов на входах, которые Гудрун не может прочитать. Всё время этот встречный ветер по ногам, щиплется, хватается за неё, но ведь мимо неё не проезжает ни одной машины, и тем не менее ей чудится, будто она сама сидит в машине, но тогда полностью невидимой. Как бы это объяснить… это как в приступе коловращения головы, который вырезает человека из собственной кожи, и он ходит по кругу и топчется на месте. Побудитель, образ, постоянно изменяющий себя, рассматривает нас без страха и отбрасывает нас прочь, потому что мы в сердцевине с гнильцой. Но Гудрун Б. по какой-то причине взяли, и теперь на неё опускается сосущий хоботок насекомого, это жерло самой улицы, вдоль которой Гудрун уже долгое время бредёт, подхваченная ветром, который проистекает от неё самой. Впереди неё идёт один, позади неё стоит одна, которая тем временем моет посуду — непрерывную цепь тарелок, стаканов, чашек и приборов, но она относится к Здесь, которое знает, что сейчас должно быть что-то сказано, чтобы будущие приобрели познание, хотя бы всего лишь то, что они всё время передвигаются машинами, то есть нами, слепыми приверженцами, их пылким лагерем. Силы небесные, всюду китч и убожество, всюду распад! Нет уж, пусть я лучше буду собакой-поводырём слепого Эрнста Й.! Вот от Гудрун Бихлер уходит один, не оборачиваясь, мужчина, судя по движениям, ещё молодой и энергичный. И от его подошв при каждом шаге как будто пробуждается земля, к нему примыкают другие фигуры, они ещё смутны, но если днём на них посмотрит солнце свысока, из первой тени мог бы выйти человек, потом из второй, и так далее, — может, пусть себе идут дальше, во всей их чистой протяжённости? Если мы спросим о них, окажется, что никто их не видел, и следа не осталось, как в один голос утверждают свидетели. Все отчётливо не слышали никакого голоса, говорящего: «Они по твою душу!» Гудрун ускоряет шаги, уже почти бежит, она чувствует, что улыбается, наконец-то хоть опора в этой бездомности крутящихся вокруг неё домов и фонарей; Гудрун упирается против ветра, который поймал её и держит, она руками рвёт на части воздух и щучкой прыгает к мужчине впереди неё, который уже почти в конце улицы; если он войдёт в эти дома, она уже не найдёт его! Не тот ли это дом, в котором у неё была дешёвая комната с кухней? Да, точно, это её старый переулок! Все магазины закрыты, ведь уже поздно; вон там маленький ювелирный магазин, в котором никогда не было ни одного покупателя — по крайней мере, так всегда казалось. Но она однажды отдавала туда в починку свои наручные часы. Молодой человек ведёт себя так, будто он чего-то ищет, он присматривается к номерам домов, однажды даже чуть не оглянулся, но передумал, — уж не её ли он пришёл навестить? Но поскольку он колеблется, Гудрун Бихлер может вырваться из бури, броситься за ним и в два-три прыжка напасть на него со спины, он испуганно вскрикивает, она хочет что-то сказать, но как раз то слово, которое она ищет, нигде не находится.