Выбрать главу

В окружении законсервированных в банках мёртвых находятся ещё миллионы костей и препаратов, которые я здесь за недостатком места не буду приводить по отдельности. Земля звонит небу и говорит ему следующее: по всей своей душевной структуре восточно-балтийский человек, кажется, больше, чем любая другая раса, создан для большевизма. Но это просто неправда! Я завожу задумчивую песнь, которая чертовски похожа на песнь соловья или песнь козла, озираюсь, меча у меня нет, но моё новенькое, с иголочки пальто я совсем не хочу продавать, чтобы раздобыть меч. Я режу звуком, земля настраивает меня по-новому, я поднимаю руку и стою на том, чтобы меня можно было принять, как пустую бутылку, от человека, который имея рандеву с моим заветным доверенным, сладчайшим немецким языком, который, однако, мне не доверяет, и был им жестоко разочарован. Этот человек, неважно кто, боюсь, и сегодня не зазвал бы его в своё пересохшее ложе. Именем моего народа и его окаменевших духовных деяний, которые были пинками загнаны в каменоломню Маутхаузена и погребли под собой людей, теперь и я громыхаю моими словами, пока не разорвётся небо, как храмовый занавес. Тогдашние взрывы в Маутхаузене раз и навсегда привели наш гигантский горный склон в скольжение; не говоря уж об осадках (лучше осадить других!), устранении растительного покрова, а также всяких взрывных работах: тэдэшш! бумм! крах! Несущие опорные столпы буммс! Несущие опорные столпы нашего восстановления, которое есть новостройка, находятся совсем в другой Краине — Гореньской, и наша задача — ритч! ратч! — их снести. Мы перемещаем себя на грядку, которую мы прикопали в прошлое и засадили, и за это на нас идёт сегодня целый лес. Мы забираем людей с игрового поля, бросаем жребий заново, покупаем в Мюнхене Кауфингер-штрасе, а в Берлине Александер-плац, и поскольку мы не знаем, что с ними делать, мы сажаем их, как новообретённые области, на место исконных, которые больше не могут пользоваться своей расой и должны отдать себя на искоренение, пока их корни не зачахнут окончательно. И куда мы задевали поводок и намордник? Слишком поздно. Ой, нас что-то укусило. Итак, длинные речи — короткий смысл: вы должны представить себе на этом месте миллионы костей; а мне некогда ещё и мостить вам этот путь только для того, чтобы вы с бандами расово-щёких молодцов удобно маршировали по дороге, вымощенной костями; всё остальное вы ведь уже срубили лесоповальсно, а именно правым вальсом, молодцы, требовать от вас слишком многого я не хочу. А я могу и левый вальс. Запускайте!

Отчего же это сумерки за длинными портьерами, у которых два охранника, которым никто не выбьет шары, играют в пинг-понг, нет, не мёртвыми черепами, не мозгами, а маленькими целлулоидными шариками? Эта бумага переносит слова гораздо лучше, чем вы, берите с неё пример! Только зачем такие длинные шторы? Чтобы шары у этих охранников не закатились, господа дамы! И чтобы им не пришлось их искать за отшельническим стеклянным скитом Плавающей Женщины и за костями, рёбрами, черепами чёрных мужчин и женщин, которые притихли и помалкивают в тряпочку, потому что все двери, окна и балконы у них заколочены досками. Что-то покойное лежит теперь, как мне кажется, вокруг их присмирённых образов. Как уже сказано, в Вене есть площадь, где они долго искали дорогу домой после того, как им показали от ворот поворот. В вопросах так называемой чистой расы в Германии недостаточно сказать, что любого белокурого рослого человека можно обозначить как нордический тип, ибо люди повсюду скрещиваются, и когда-нибудь их просто нельзя будет отделить друг от друга (поэтому ведь и мы, австрийцы, так хорошо умеем углубляться в себя). Да, они скрещиваются тем охотнее, чем более чуждыми кажутся друг другу! Ибо почему люди ездят в отпуск? Я думаю, чтобы отдалиться от дома и иметь возможность там, куда они приехали, делать то же самое, что и дома. Не шутите с Эрнстом и Юппи, которые специально прибыли сюда, в телевизионный аппарат! Они же так хорошо поют, да к тому же показывают наши изображения, только, естественно, меньше. Нет, минуточку, да они же образцы! Во всяком случае, эта мыльная опера о женщине, которая здесь, тихо покачиваясь, без купальника плавает в сосуде, к сожалению, построена не по образцу тёти Марины, которая своим голосом в высокоальпийской области сопрано может заново колоратурировать всё вокруг себя, эта невероятно одарённая женщина. Мне очень жаль, эта мёртвая женщина — просто разбитая форма для ничего, составленная по кусочкам, выставленная на обозрение; нет, она нам не подходит, она больше непереносима для наших по-тирольски горланящих нордидов, разве что мы извлечём её и упакуем в наши переполненные дорожные чемоданы вместе с нашими белыми кофтами с западным запахом. А эту церковь лучше оставим в нашей деревне, которую мы хотим продать всему миру как единственную возможность быть и казаться; или весь мир снести в нашу деревню. Если бы ещё моя родина не была так замкнута! Даже этот музей, в котором плавает эта женщина, родной город постоянно держит взаперти. Речь идёт о собрании предков, то есть наши предки соберутся с силами, и тогда ничто не сможет их удержать. Даже если попытаться по-новому оформить наше русло и немного отвести половодье. Тогда-то они явятся — правда, элегантно переодетые в пожары.

Но утопленные люди покидают свои странные ёмкости в совершенно нормальном образе. Охранники спят на своих поучительных супериллюстрированных журналах, в которых королей и принцесс снова и снова будят горошины. С каждой минутой группа людей становится больше, они проскальзывают в дверь, испуганно жмутся друг к другу и пускаются в сторону Южного вокзала. Мужчина, который протискивается мимо нас, даже не извинится. Да может ли быть, что он совершенно голый и назойливо воняет говном? Нет. И вон там, молодой человек в костюме, мы бы его лучше по миру пустили, чем смотреть, как старомодно скроен этот костюм и как износилась материя. Там, дальше, двое жутких душ в лыжной одежде, немного неподходящей для этого времени года, и дальше, слева, у ворот, как тёмный туман, группа молодых людей, которые пялятся в безграничную пустоту, а сами надели на себя альпийскую высоколазную одежду (термо-брюки? Нет, я думаю, жар исходит от чего-то другого!), а вот это ведь позвякивают скобы и крюки для подъёма, которые они пристегнули к рюкзакам, и ледорубы, которые выглядывают из этих рюкзаков, как причудливое древнегерманское украшение для шлема. Ближе к входу болтает между собой группа из трёх пожилых мужчин в широких брюках гольф и куртках, которые эти мужчины, наверное, тоже хотят взять с собой на природу, но им надо поторопиться, чтобы успеть на последний скорый поезд, уже очень поздно, а пригородный поезд будет тащиться часами. Этой группе, сейчас слегка рассеянной в дымке города, кажется, свойственна некоторая растерянность, даже беспомощность, люди блуждают туда и сюда, расстаются, снова сходятся, их ищущие глаза смотрят по сторонам. А вон молодая женщина, очень подвижная, одетая во что-то вроде баварского национального платья, легко и элегантно сбегает по наружной лестнице, так, как будто у неё есть цель, но потом вдруг задумывается, нерешительно оглядывается, даже поворачивается назад, к зданию, на одно мгновение в её совершенно лишённых блеска глазах отражается свет фонаря от памятника Марии Терезии, я измеряю этот взгляд, он неожиданно наполняется невыразимым ужасом, и я энергично отряхиваю его от страха. Полные замешательства, все эти люди торопятся прочь, быстро собираясь, потом снова расходясь, только для того чтобы заново сойтись. Даже ребёнок затесался среди них, он гребёт руками так, будто утонул. Но вот, подобно железным опилкам, все они поворачиваются, насколько они могут быть поворотливы и обратимы, в одном направлении и в своей тупой деловитости держат путь — куда глаза глядят.

ЛЕСНИК СЛЕДИТ за порядком в лесу. А растущий вокруг беспорядок ему безразличен. Местность не хочет прийти в себя после стихийных бедствий прошедших недель, упрямый больной, так и швыряет об стенку спасительное крепительное, все эти растворимые в воде вяжущие средства, беспокойно ворочается в своём ложе. Горячечная рука выпрастывается из долины и сметает куда-нибудь несколько тысяч тонн земли и камней, даже не взглянув, в кого или во что это попадёт. Нервно смела с края пасущееся стадо, скот падал сквозь освежающе холодный осенний ветер, с рёвом вертясь в воздухе, ногами вверх, ногами вниз, кишками наружу. Корка земли отламывается, едва схватившись. Луга приобретают коричневый окрас под бороной тяжёлых тралов, оставляющих за собой борозды и кичливые петушиные гребни; материнская подошва почвы того и гляди утонет под гусеничными цепями. Речки любопытно выглядывают из-за коры берегов, они уже однажды выходили наружу и нализались горчично-жёлтой глины, они и второй раз не остановятся перед этим! Их только подтолкни, только помани. Коричнево, лениво ворочаются между склонами помои, в которых умывают руки во всей их невинности те три человека, которые что-то значили для нас (невоплощённый, самовозникший и тот, кто наконец кем-то стал), вода отламывает кусочки и крошки земли, тащит их за собой, это могучее водопреставление надо бы отвести, только вот куда? В одном только этом пространстве за прошедшие недели — попадались там и очень хорошие дни, но теперь от них и следа не осталось, ну и скатертью дорога — выпало примерно четверть среднегодовых осадков, только вот куда? Земля на пределе своей вместимости, люди и подавно, все сыты по горло, об этом говорится скорбным тоном в вечерних передачах по радио и телевидению. Всё настолько набралось, и даже хорошая погода прошедших дней, кажется, пустила на ветер не так много этой сырости, и опьянение не выветрилось; земля, по-видимому, потеряла или проиграла бонус на свою квоту испарений. Посёлки поражены потоками воды и до сих пор не могут прийти в себя. Кроткие долины преисполнены наводнений, а после ухода воды — наносов. Люди с любопытством подходят к каменным завалам и крутым обвалам; специально для приезжих боковые долины обнажили свои бока и выставляют на всеобщий обзор свои ломаные коричневые икры и раны, изрезанные края краюхи, а из неё торчат белые кости скелета скал, на которых обносилась вся земля, и пришлось её сбросить в долину. Как будто огромные животные были там вложены в сандвичи нам на съедение. Всего избыток. Теснины затворничают, причём затворы достигают высоты в тридцать метров! Лесничий посасывает свою трубку и пускает свою собаку немного вперёд, но она, обычно всегда радуясь такой редкой возможности, остаётся у ноги, осторожно садится на задние лапы и смотрит поверх обрыва дороги, поверх этого трамплина: значит, всё-таки состоялся отбор людей! Но как-то подло, что у лесника были взяты оба его сына. Хотя бы одного Ничто могло бы ему и оставить, чтобы продолжить свою бесконечность хотя бы в одной персоне.