Получив его благословение, все стали поодаль почтительным полукругом, и так же, как мы, смотрели издали на того, кого пришли послушать.
Много было тут лиц, опечаленных недавним горем, большинство крестьянок повязано было в знак траура белыми платками. Дочь нашей старой няни, недавно умершей от холеры, тихо плакала, закрыв лицо передником.
— Чума тогда, теперь холера, — медленно проговорил пустынник, как будто припоминая про себя что-то давно минувшее. — Смотрите, — громко сказал он, вот там ребятишки срежут лук, не останется от него поверх земли ничего. Но он подымется, вырастет сильнее и крепче прежнего. Так и наши покойнички и чумные, и холерные. Все восстанут лучше, краше прежнего. Они воскреснут. Воскреснут. Воскреснут все до единого.
Не к язычникам обращался пустынник с вестью о воскресении. Все тут стоявшие твердили смолоду «о жизни будущего века». Все обменивались радостным приветствием «Христос воскресе!» в светлый день Пасхи. А между тем это громкое: «Воскреснут! Воскреснут!», провозглашенное в глухом бору устами, так мало говорившими в течение жизни, пронеслось над поляной как заверение в чем-то несомненном, близком.
Стоя перед дверью своей лесной хижинки, в которой нельзя было ни стать, ни лечь, старик тихо крестился, продолжая свою молитву. Люди не мешали ему, как не мешали непрестанной его беседе с Богом ни работа топором, ни сенокос, ни жар, ни холод, ни ночь, ни день.
Молился народ. Над смолкнувшей поляной как будто тихий Ангел пролетел. Отдельно от богомольцев и впереди всех стояло хорошо знакомое нам грозное, гордое существо — госпожа Зорина, далекая родственница моего отца. За ее спиной толпился штат женской прислуги, одетой, так же как и она сама, в черное, с белыми платками на головах. Наскучив торжественным затишьем лесной поляны с ее молящимся народом, старая барыня проворчала, обращаясь к своей дворне:
— Помолиться успеем и дома. Приехала высказаться и выскажусь. — И, оттолкнув своих приближенных, она выплыла на самую середину полукруга. — Отец Серафим, отец Серафим, — громко позвала она отшельника, — как вы мне посоветуете? Вот я, генеральша Зорина, вдовею тридцатый год. Пятнадцать лет проживаю при монастыре. Все это время соблюдаю среды и пятницы. Теперь задумала понедельничать (т. е. поститься и по понедельникам), так что вы на это скажете? Как посоветуете, отец Серафим?
Если бы стая грачей низко пролетела, каркая, над толпою богомольцев, то не больше огорошили бы нас крикливые птицы, чем этот назойливый вопрос госпожи Зориной.
И отец Серафим, как бы озадаченный, заморгал на нее своими добрыми глазками:
— Я что-то не совсем понял тебя, — проговорил он. И затем, подумав немного, прибавил: — Ежели ты это насчет еды, то вот что я тебе скажу: как случится замолишься, забудешь о еде, ну и не ешь, не ешь день, не ешь два, а там, как проголодаешься, ослабеешь, так возьми да и поешь немного.
Улыбку умиления вызвало на всех лицах это мудрое решение вопроса состарившимся в лишениях отшельником. Старая же чванливая ревнительница поста как-то неловко попятилась, проворно укрывшись в толпе своих придворных. А между тем богомольцы ослабели, стоя на солнечном припеке.
Отец Серафим поманил к себе Прокудина рукой:
— Скажи им, — сказал он, — сделай милость, скажи всем, чтоб напились скорей из этого родника. В нем вода хорошая. А завтра я буду в монастыре. Непременно буду.
Когда же все, утолив жажду, оглянулись, отца Серафима уже не было на пригорке. Только вдали за кустами шуршал серп, срезая сухую лесную траву.
Обратно мы шли уже одни, своей семьей, подстраиваясь под усталую походку бабушки, матери моего отца. С нами был только Алексей Нефедович.
Отец тихо запел, что он всегда делал, когда у него было хорошо на душе, запели, как всегда, и обе старшие сестры, и брат-подросток своим ангельским, еще полудетским голосом. Подтягивал им глубокий тенор Прокудина. И скромный, но стройный хор огласил высокие своды просеки:
— Тебе поем. Тебе благословим, Тебе благодарим, Господи, и молимся, Боже наш, Боже наш, Боже наш.
Звуки последнего «Боже наш» еще замирали в вышине, когда мы тихо вышли на монастырскую поляну.
А между тем кроткий облик лесного старца невольно вставал перед глазами поющих.
Сестренка моя, Лиза, та самая, которую так обнимал отец Серафим, называя ее сокровищем, крепко держалась за меня обеими руками. На выходе из лесной темноты она сжала мою руку и, взглянув мне вопросительно в лицо, проговорила:
— Ведь отец Серафим только кажется старичком, на самом деле он такое же дитя, как ты да я. Не правда ли, Надя?