– Систематизация, – шепнул Раду Фортуна, до этого сидевший молча через проход от меня. Он грыз луковицу.
Пояснений я не просил, но наш гид и уполномоченный улыбнулся и продолжил:
– Чаушеску хотеть разрушить старое. Он ломать деревни, перемещать тысячи людей в городе вроде бульвара Победы Социализма в Бухаресте…, километры и километры высоких жилых домов. Только дома, они не закончены, когда он переселять людей туда. Нет тепла. Нет воды. Нет электричества…, он продавать электричество в другие страны, вы понимаете. Поэтому люди из деревни, у них здесь маленький домик, жить семьей три, может быть, четыре сотни лет, но теперь жить на девятом этаже плохой кирпичный дом в чужом город… Нет окна, дуть холодный ветер. Приходится носить воду за милю, потом по лестнице на девятый этаж.
Он откусил от луковицы большой кусок и кивнул почти удовлетворительно.
– Систематизация, – и пошел по задымленному проходу.
Годы уходили в ночь. Я опять задремал, потому что не выспался предыдущей ночью и в самолете вчера тоже не спал…, но все же вздрогнул и пробудился, когда рядом со мной уселся профессор Пэксли.
– Чертовски холодно, – шепотом сообщил он, поплотнее закутываясь в шарф. – Можно было надеяться, что от всех этих чертовых крестьян, козлов и цыплят – всего, что есть в этом так называемом вагоне первого класса, станет немножко теплее. Но тепла здесь не больше, чем в сиське покойной мадам Чаушеску.
Я согласно прикрыл веки.
– На самом деле, – заговорщически прошептал Пэксли, – все не так плохо, как они говорят.
– Вы насчет холода? – спросил я.
– Нет-нет. Насчет экономики. Чаушеску, наверное, единственный в нашем столетии национальный лидер, который действительно выплатил внешний долг своей страны. Конечно, ему приходилось отправлять в другие страны продукты, электроэнергию, товары, но сейчас у Румынии нет внешнего долга. Совсем нет.
– М-м-м, – промычал я, пытаясь вспомнить обрывки сна, увиденного за несколько секунд дремоты. Что-то насчет крови и железа.
– Положительный торговый баланс в один миллиард семьсот миллионов долларов, – бубнил Пэксли, придвинувшись достаточно близко, чтобы я мог определить, что сегодня на ужин он тоже ел лук. – И они не должны ничего ни Западу, ни русским. Невероятно.
– Но люди голодают, – тихо сказал я. Напротив нас спали Уэкслер и отец О'Рурк. Бородатый священник что-то бормотал, будто сопротивляясь дурному сну.
Пэксли отмахнулся от моего замечания.
– Вы знаете, сколько немцы собираются инвестировать в модернизацию инфраструктуры Востока, когда произойдет объединение Германии? – Не дожидаясь ответа, он продолжил:
– Сто миллиардов немецких марок… И это только для того, чтобы запустить машину. А что касается Румынии, то здесь инфраструктура в таком жалком состоянии, что и разрушать-то особо нечего. Просто отказаться от промышленного безумия, которым так гордился Чаушеску, использовать дешевую рабочую силу… Бог ты мой, да они почти крепостные…, и строить любую, какую пожелаете, производственную инфраструктуру. Южнокорейская модель, Мексика…, открытие возможностей для западной корпорации, которая не хочет упустить свой шанс.
Я сделал вид, что снова задремал, и в конце концов профессор побрел по проходу в поисках кого-нибудь еще, кому бы он мог растолковать экономическую сторону жизни. В темноте мелькали деревни, по мере того как мы забирались все дальше в горы Трансильвании.
В Себеш мы приехали еще до рассвета, и там нас встретил какой-то мелкий чиновник, чтобы доставить в приют.
Нет, «приют» – слишком мягкое слово. Это был пакгауз, отапливавшийся не лучше уже виденных нами мясных складов, ничем не отделанный, если не считать грязных кафельных полов и обшарпанных стен, выкрашенных примерно до уровня глаз в тошнотворный зеленый цвет, а выше – в лепрозный серый. Главный зал тянулся не меньше чем на сотню метров Он был забит кроватками.
И опять слишком деликатное слово. Не кроватками, а низкими металлическими клетками без верха. В клетках находились дети от грудничков до десятилеток. Они казались неспособными ходить. Все были голые или в засаленных лохмотьях. Многие кричали, некоторые тихо плакали, и в воздух поднимался пар от их дыхания. Женщины из персонала с суровыми лицами, в затейливых головных уборах, покуривая сигареты стояли по краям этого громадного скотного двора для человеческих существ, изредка прохаживаясь между клеток, чтобы грубо сунуть бутылочку какому-нибудь ребенку – иногда даже семи-восьмилетнему, – но чаще для того, чтобы шлепком призвать ребенка к тишине.