– А счета за телефон? – Кейт сделала попытку улыбнуться.
– Ладно, и на АТТ тоже плевать. И на Эм-Си-Ай. Или с кем там у меня договор?
Кейт все же улыбнулась. Во времена замужества за телефон всегда приходилось платить ей; Том редко представлял себе, кому они платят и за что. А кто сейчас, интересно, оплачивает его счета?
– Во сколько ты будешь завтра в Степлтоне? – спросил Том. Голос его был еле слышен из-за шумов на линии.
Кейт закрыла глаза и вслух стала вспоминать маршрут.
– Из Бухареста на Франкфурт через Варшаву рейсом 170 в семь десять утра. Из Франкфурта рейсом 67 в десять тридцать утра прибытием в аэропорт Кеннеди в час ноль пять дня. Потом из Кеннеди рейсом 97 прибытием в Денвер в семь пятьдесят восемь вечера.
– Ого, – сказал Том. – Тяжелый день для малыша. Да и для мамаши.
В наступившей секундной паузе слышен был лишь приглушенный шум на линии.
– Я буду встречать тебя в Степлтоне, Кейт.
– Не стоит…
– Я буду тебя встречать.
Кейт не стала спорить.
– Спасибо, Том, – сказала она. – Ах да…, захвати с собой сиденье для машины.
– Что захватить?
– Сиденье для ребенка в машине.
Послышался приглушенный смешок; Том чертыхнулся.
– Отлично, – сказал он наконец. – Я весь день буду искать это дурацкое сиденье. Считай, что оно у тебя есть, Кэт. Я тебя люблю. До завтра.
Он резко положил трубку, что всегда заставало Кейт врасплох. Внезапно наступившая после разговора тишина была невыносимой. Она в сотый раз меряла шагами комнату, проверяя багаж – все упаковано, кроме пижамы и туалетных принадлежностей, – в пятидесятый раз просмотрела бумаги в дорожной куртке типа «сафари в банановой республике»: паспорт, ее виза, виза Джошуа, документы на усыновление, заверенные министерством и американским посольством, сертификат о прививках, справка об инфекционных заболеваниях, письмо из канцелярии господина Станку с просьбой оказать помощь при лечении и аналогичное письмо от ведомства Кроули из американского посольства. Все на месте. Все проштамповано, утверждено, заверено, запечатано и закончено.
Но что-нибудь обязательно будет не так. Она точно знала. Любые шаги в подъезде или во дворе дома могли принадлежать какому-нибудь чиновнику с известием: Джошуа умер, после того как она оставила его мирно спящим в больничной кроватке. Или министерство отменило разрешение. Или…
Что-нибудь обязательно случится.
Кейт приняла предложение Лучана отвезти ее в аэропорт. У отца О'Рурка с утра были какие-то дела в Тырговиште, городке в пятидесяти милях к северу от столицы, но он обещал, что подъедет к больнице к шести утра, когда она планировала забрать оттуда Джошуа. Все было продумано, обговорено, упаковано… Она даже заставила Лучана помочь ей разобраться с расписанием «Восточного экспресса» на Будапешт на тот случай, если авиакомпании «Пан-Америкэн» и «Таром» вдруг перестанут обслуживать Бухарест… Но все же Кейт не оставляли мучительные сомнения, что что-нибудь обязательно должно случиться.
В десять вечера она надела пижаму, почистила зубы, поставила будильник на 4:45 и забралась в постель, зная, что не уснет. Уставившись в потолок, она пыталась представить, как спит Джошуа – на спине или животе, закреплена ли капельница, которая должна напоследок подкрепить его силы перед завтрашними испытаниями…
Для Кейт началась долгая ночь бессонного ожидания.
Я смотрел из этих окошек…, этих маленьких окошек, через которые сейчас до меня доходит так мало света… Я стоял возле них, когда мне было три или четыре года, и смотрел, как из переполненной тюрьмы на Ратушной площади через улицу к месту казни в Ювелирной башне вели воров, разбойников, убийц и злостных неплательщиков. Я вспоминаю их лица, лица этих людей, этих обреченных: немытые, с покрасневшими глазами, изможденные, бородатые и грубые, отчаянно озиравшиеся вокруг, как только до них доходило, что жить им остается лишь несколько минут – когда на шею им набросят веревку и палач столкнет с помоста. Я вспоминаю, как однажды видел трех женщин, которых содержали отдельно в тюрьме Ратушной башни, как свежим осенним утром их вывели в цепях из башни, провели через площадь на улицу, потом – вниз, по вымощенному булыжником холму, и они скрылись от моего жадного взгляда. Но какие это были мгновения, секунды безыскусного зрелища, когда я стоял в комнате отца, которая одновременно служила и залом суда, и личными покоями… О, эти нескончаемые мгновения экстаза!
Женщины, как и мужчины, были одеты в грязные лохмотья. Я видел их груди под обрывками ветхой коричневой ткани. Тела их покрывала тюремная грязь и потеки крови – следы грубого обращения тюремщиков. Но груди их были белыми и беззащитными. Я видел, как мелькают грязные ноги и бледные бедра; я увидел темное пятно меж этих бедер, когда упала самая старая из них, раскинув ноги и заскользив по булыжникам, в то время как стражник тащил их, визжащих и вопящих, на длинной цепи. Но больше всего мне запомнились их глаза…, такие же перепуганные, как и у заключенных мужчин, раскрытые так широко, что белки, окружавшие темные радужки, напоминали глаза кобылицы, которая понесла, почуяв запах свежей крови или присутствие жеребца.
Именно тогда я впервые ощутил возбуждение – нарастание нервной дрожи в груди при виде того, как бесповоротное осознание смерти нисходит на этих мужчин и женщин – возбуждение и пульсирующую чистоту этого чувства. Я вспоминаю, как перестали меня держать ослабевшие ноги и я упал на отцовское ложе возле этого самого окна. Сердце мое бешено колотилось, а образы этих напряженных, обреченных мужчин и женщин неизгладимо стояли у меня перед глазами даже после того, как их крики отдавались лишь эхом, а затем и вовсе растаяли в прохладном воздухе, проникающем в раскрытые окна отцовской комнаты.
Отец мой, Влад Дракула, приговорил этих людей к повешению. То есть скорее утвердил приговор всего лишь кивком или движением руки. Именно отец создал, а теперь исполнял законы, обрекающие на смерть этих людей. Именно он навел на них ужас, призвав Смерть, пульсирующее биение которой ощущалось на площади внизу.
Я вспоминаю, как лежал на том ложе, чувствовал, как мое сердце медленно возвращается к нормальному состоянию, ощущал первую вспышку замешательства – следствие странного возбуждения… Я лежал в комнате и думал: «Когда-нибудь и я стану обладателем этой власти».
Именно в этой комнате я впервые пил из Чаши, когда мне исполнилось четыре года. Я отчетливо все помню. Матери не было. Той ночью присутствовал отец с пятью другими мужчинами, одетыми в зелено-красные церемониальные облачения драконистов с капюшонами, которых я до того ни разу не видел. Я вспоминаю яркий гобелен позади отцовского трона, вывешиваемый только на эту ночь: огромный дракон, свернувшийся в золотое чешуйчатое кольцо, разинул устрашающую пасть, расправил крылья с могучими лапами, оканчивающимися алчно скрюченными когтями. Я вспоминаю свет факелов и невнятно произносимые ритуальные формулы ордена Дракона. Вспоминаю, как подносили Чашу, вкус первой крови. Вспоминаю сны, которые видел той ночью.
Именно в этой комнате в 1436 году от Рождества Христова, когда мне было пять лет, я слышал, как отец объявил всему двору о намерении завладеть землями и титулом своего умершего единокровного брата Александра Алдя и стать таким образом первым полновластным князем Валахии. Я вспоминаю стук подкованных копыт, разносящийся в зимнем воздухе под окном моей комнаты, скрип кожи, смертоносное позвякивание железа о железо, когда той декабрьской ночью мимо наших окон проходила конница. Я вспоминаю, как любил великолепие столичного города Тырговиште; чувственное восприятие итальянских, венгерских, латинских слов, выученных там, и каждый новый звук, отдающийся во рту насыщенным вкусом крови. Вспоминаю и волнение, охватывавшее меня во время суховатых занятий по истории, которые вели боярин-наставник и старые монахи. Вспоминаю и то, сколь скоротечным оказалось то чудесное время.