А вскоре после этого депутат Госдумы Лев Рохлин, генерал в отставке, прибывший на место боя с комиссией, начал требовать от солдат письменного ответа на свой главный вопрос: «Почему вы остались живы?»
— Работа прокуратуры, как я понимаю, встретила сопротивление?
— Ни на один запрос по Аргунскому ущелью командование группировки не ответило. Как и командиры обоих полков. Четыре месяца не могли получить списки военнослужащих, бывших в той колонне, и медицинские карты двадцати погибших, останки которых все это время находились в холодильнике идентификационной лаборатории неопознанными.
Там же, в Ростове, начальник 124-й судебно-медицинской лаборатории Северо-Кавказского военного округа Аркадий Глинский отказался проводить экспертизу трупов из Аргунского ущелья. В письменной форме и в наглом тоне. Сослался на загруженность.
Почему погибли? — этого вопроса мертвым не задавали. А из живых на него не ответил никто. Имеется в виду вопрос прокурора, на который нужно отвечать по закону. И желательно стоя.
Я сидел в кабинете и перечитывал свой материал, напечатанный в последнем номере «Пармских новостей». Раздался телефонный звонок.
— Асланьян есть? — глухой мужской голос был знаком, будто старая пьяная песня.
— Он слушает, — приветливо отозвался я сквозь зубы.
— Юра, это Коля Бурашников…
— Ты где?
— На первом этаже, у входа, вахтеры к тебе не пускают.
Я спустился вниз. Вахтеры — это старые пожарные, менты и гэбэшники, пригретые новой властью у батарей центрального отопления.
Мне все стало ясно, как только я взглянул на Колю: по-прежнему прямые волосы до плеч, стеклянный глаз, поношенное черное пальто, руки без перчаток, голова без шапки и сам — без удостоверения. Ну куда его такого? Разве что на кунгурскую зону…
— Это ко мне! — махнул я рукой кудрявому старичку, охраннику по службе, по жизни и смерти.
Я взял Колю под локоть и отвел его в сторону, в тень пальмы у мраморной стены плача. В этом здании не так давно располагался областной комитет Коммунистической партии Советского Союза. И я помнил, как всплакнул на трибуне глава коммунистического правительства, которого обидели первые депутаты страны. А поэт писал, что большевики не плачут…
— Я приехал из Калинино, — начал Коля торопливо, — решил зайти к тебе, может быть, поможешь опубликовать что-нибудь из написанного…
Николай вытащил из кармана свернутые трубочкой листы бумаги и начал разворачивать ее. Листы были разноформатные, из школьных тетрадок в клетку и каких-то амбарных книг.
— Давай, я возьму с собой и прочитаю.
— Нет, одно стихотворение я прочту сам, вслух, — сказал, будто попросил, Коля, доставая бумажку с рукописным текстом, который он еще не успел перепечатать на машинке, не говоря о компьютере. — Я посвятил его Виктору Болотову.
Он начал читать стихотворение, поглядывая своим единственным глазом то в текст, то на меня. Я смотрел на его грязные ногти, черные от мороза руки и внимательно слушал.
— Замечательный текст, — похвалил я, когда он закончил, — сделаю все, чтобы его опубликовать.
— Спасибо, Юра, — ответил он. Помолчал и добавил: — У тебя денег не найдется? Домой не на что уехать…
Я порылся в карманах и выгреб все, что было.
— Я отдам!
— Ладно, не гуди в дороге, купи бутылку — дома выпьешь. Не ходи по этому зверинцу, — кивнул я за стекло.
Коля ушел, я поднялся к себе, сел за стол и начал читать стихотворение. Мне показалось, что стилистическая цельность текста местами разрушалась, но все компенсировалось его звукописным пафосом.
В нашей газете, как и во всех остальных, публикация стихов была редкостью. Правильно, не для того диссиденты мерли в лагерях, чтобы демократы поэзию печатали.
Я вспомнил Виктора Болотова, которому посвящалось стихотворение. Невысокого роста, бывший моряк, ставший профессиональным стихотворцем, он громил на семинарах молодых литераторов, разных образованных бездарей. Меня он ласково называл «графоманом», «эпигоном» и «формалистом». Это публично, а что по пьянке вбивал корешам — то было непубликуемо, как мои стихи.
Я сидел за столом и думал, как сделать так, чтобы стихотворение Николая Бурашникова было напечатано. Позвонил в Союз писателей и спросил, нет ли у них фотографии умершего четыре года назад поэта Болотова — для публикации. Там нашлась, я съездил, взял, отсканировал снимок и отвез оригинал обратно. Потом отпечатал стихотворение на компьютере, пошел к редактору и предложил ему идею первой полосы газеты. Редактору мысль понравилась. Через три дня номер вышел. На первой полосе крупным кеглем шел заголовок: «ИЗ МНОГИХ ТЫСЯЧ БАТАРЕЙ ЗА НАШУ РОДИНУ — ОГОНЬ! ОГОНЬ!» Снизу слева был коллаж из красного знамени, орденской ленты и звезды с серпом и молотом, еще ниже — фотография молодого Виктора Болотова в матросской форме — в тельняшечке, бескозырочке, справа вверху — цитата из заявления независимого неправительственного Совета по внешней и оборонной политике: «Нынешнее положение российской армии можно описать только как свершившуюся катастрофу Вооруженных сил, которая перерастет в КАТАСТРОФУ ОБЩЕНАЦИОНАЛЬНУЮ уже в ближайшее время, если наконец общество и государство ответственно и консолидировано не приступят к предотвращению этой надвигающейся угрозы… Дальнейшее движение по этому пути, уже отмеченное применением Вооруженных сил не в целях защиты Отечества, приведет лишь к рецидивам военных авантюр, ведущих к окончательному разложению армии, превращению ее в озлобленную и опасную для общества силу».
В колонке справа стояло замечательное стихотворение Николая Бурашникова «Памяти Виктора Болотова» — вот оно:
«Говорила мне мама: не пей… Говоритъ-то она говорила, но в груди неутешную душу знобило: “За державу обидно — налей…” Пили махом одним, не текло по устам. И теплело в душе ненадолго, но все же… “Наверх вы, товарищи, все по местам!” — и от песни мороз шел по коже. И расправит железные плечи матрос. Вспомнит службу на Тихом, на острове Русском. И глазами сверкнет, и поставит вопрос: почему это сбились мы с курса? “Столько крыс не бывало на корабле!” И, давя сигарету в тарелке: “А подайте «Макарова» мне. Всех предателей Родины — к стенке!” И когда расстреляем того и того, и за Родину выпьем, и грудь задохнется, И, как палуба, пол под ногами качнется, нас хозяйка уложит и скажет: “Эх, вы-ы…”. А наутро газеты — вранье и бардак. И штормит за окном век двадцатый, и торгуют в киосках молодцевато, и трещит голова черт-те как! Опохмелиться б надо, да нет ни гроша. И попремся с посудой порожней, где приемщица с наглою красною рожей, и мужицкая стонет душа… Это в проклятой было любимой стране. Это горькая правда, и горько: с корабля да на бал на высокой волне ты в поэзию въехал на белом коне, а ушел с перехваченным горлом… И снесли тебя други на вечный покой. Приспустите Андреевский флаг над поэтом, чьи стихи за Россию исполнены светом: с Божьей искрой — слезою морской!»
Осторожно — убьет! Такое значение имеет сегодня изображение черепа с костями — белого, как в жизни, цвета. Как и в смерти. Поэтому пиратский символ на черном — «веселый Роджер» — можно назвать реалистичным.
А над зданием, где находился временный фильтрационный пункт и другие службы ГУОШ (группы оперативных штабов федеральной милиции в Грозном), развевался на ветру белый стяг с черным черепом и костями.
К последним выборам президента фильтр расформировали. В этом же здании располагались и мы — следственная группа Кавказской межрегиональной прокуратуры. Здесь я жил в 1995 году. И в 1996-м — с апреля по август. Обстановка фронтовая: постоянные обстрелы, окна заложены кирпичом, на крыше — блок-посты.
Белый цвет, думал я, — что это? Признание капитуляции, поражения? Белый флаг — это что, вызов всему миру тех людей, которые осознают себя российскими смертниками? А может быть, череп с костями — штандарт беспредела, поднятый милицией над прокуратурой?