Выбрать главу

Сергей Арбенин

Дети погибели

Многие события, описанные в романе, могут показаться невероятными. Но автор в основном строго придерживался фактов, зафиксированных в документальной и исторической литературе.

В исключительных случаях, когда этого требовали этические или творческие соображения, автор изменил фамилии или должности действующих лиц.

Когда Я был с ними в мире, Я соблюдал их во имя Твоё; тех, которых Ты дал Мне,

Я сохранил, и никто из них не погиб, кроме сына погибели.

ИОАНН. 17:12.

Конец этой войны увидят только мертвые.

Приписывается ПЛАТОНУ.

ПРОЩЁНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ.

СУДНЫЙ ДЕНЬ

(Эпилог вместо пролога)

ПЕТЕРБУРГ.

1 марта 1881 года.

На улицах – толчея. Извозчики в синих кафтанах, с белыми номерами на спинах, были отменно вежливы, и готовы не только выслушивать и прощать чужие грехи, но и охотно каяться в собственных. Торговки несли связки бубликов с маком, валдайских баранок. И улыбались приветливо.

Даже в дымных кабаках, за столами с самоварами, с плошками, доверху наполненными мелко наколотым сахаром, не слышалось грубой брани.

На Марсовом поле с утра собрался народ поглазеть на невиданное зрелище: американских лихих пастухов. Заморские пастухи были в кожаных штанах, в сапожках со шпорами и в громадных шляпах, надетых, ввиду морозца, прямо на войлочные шапки. От лошадей шёл пар, американские пастухи мёрзли и с остервенением крутили над головами арканы, которые назывались тоже диковинно – лассо.

Были смех, оживление, но не слышалось ни единого бранного слова.

Даже проститутки – и те выглядели нарядно и скромно. Правда, если верить Ломброзо, их можно было узнать даже в приличном обществе по слегка выдвинутой вперёд нижней челюсти. Но в этот день казалось, что у гулявших, глазевших по сторонам питерцев не было ломброзианских челюстей. И все, как и должно было быть, просили прощения за грехи, большие, малые, и совсем маленькие. Друг у друга просили, но как бы одновременно – и у Бога.

В церквах с утра было столпотворение, и к кладбищенским воротам стояли вереницы извозчиков.

И все друг друга простили, даже мёртвые живых, и живые – мёртвых. И больше того: казалось, что наконец-то и живые простили живых…

* * *

И вдруг – всё опрокинулось.

Опрокинулись лошади. Упал, сбитый с козел, ординарец. Раскинув руки, опрокидывался с ломавшей ноги лошади конвойный казак. И ещё – какой-то разносчик с корзиной. Корзина перевернулась, из неё поползли окровавленные куски мяса…

Белый дым.

Протяжно и страшно ржали лошади. Это ржание пробивалось даже сквозь вату, которая, казалось Рысакову, намертво забила ему уши. Он стоял, пошатываясь и поводя вокруг себя невидящими глазами. Он видел раскрытый, кричащий рот кучера, но не слышал крика и думал, что кучер – просто немой, только об этом Рысакову не сказала «Блондинка», Соня Перовская. Это тот самый лейб-кучер, лейб-гвардии кучер… Как бишь его? Фрол. Фрол Сергеев. А рядом с кучером, согнувшись, сидел ординарец, и почему-то закрывал лицо красными мокрыми руками, и тоже кричал – сквозь пальцы.

Потом Рысаков увидел снег и снова подумал о вате, забившей уши. Вата была такой же серой, мокрой и рыхлой. И, наверное, с такими же пятнами крови, пропитавшими снег.

Дым рассеивался, качаясь. И сам Рысаков качался, не понимая ещё, что это качают его люди, насевшие сзади, облепившие с боков. И голоса, наконец, стали пробиваться сквозь вату всё отчетливее, всё злее.

Сначала что-то несуразное: «Якин! Якин!» Потом разобралось. Голос, привыкший к повелительным интонациям, голос, знакомый половине России, на этот раз дрожал:

– Кулебякин! Ты цел? Кулебякин!..

«Кулебякин, – вспомнил Рысаков, – командир конвоя, лейб-гвардии Терского казачьего эскадрона».

И, наконец, – многоголосое:

– Царя убили! Царя! Вот этот и убил, с узелком. Я и думаю, куды это господин с узелком-то? Неужто на канал, в прачечную?

– А кто такой?

– Да вот этот!

– Гляди, гляди, как бы не убёг…

– А в узелке у него, говорю, она самая и есть.

– Бонба?

– Ну!

– Скубент, наверное… А вот я ему сейчас…

И сейчас же сердитый, но какой-то плаксивый голос вмешался:

– Отставить! Держать крепче! Вон Государь!

«А, тот самый капитан Кох! – догадался Рысаков. – Это он полтора года назад спас императора от пуль Соловьёва».

Тёмная фигура государя в долгополой шинели вышла из разбитой, осевшей назад кареты, появилась сквозь оседающий дым. Фигура тоже качалась. И казалась она Рысакову не просто высокой, – невероятно высокой, до самого неба.

Какой-то человек в порванном мундире бросился к государю. И, пригнутый к земле беспощадным кулаком, бившим его в шею, Рысаков расслышал что-то вроде:

– Государь! Вы не ранены? Слава Богу!..

И опять:

– Государь! Благоволите сесть в мои санки!..

«А! Государь!» – подумал Рысаков и приподнял голову, вывернул шею, чтобы увидеть его – того «злобного старикашку», о котором ему столько рассказывали, того самого, которого он, Рысаков, почему-то должен был казнить. И тут же понял, что снова может слышать, – и с удивлением услышал сплошной дикий рёв, в котором смешались ржание, стоны раненых, крики сбегавшейся отовсюду толпы.

– Я-то не ранен… – хриплый, слегка дрожащий голос («А! Государь!»). – А вот он…

Император указывал на кого-то, кого Рысаков не мог видеть. Но мог слышать. Невероятно, но сквозь адский рёв, перекрывавший все звуки, Рысаков услыхал тонкое, жалобное поскуливание. И, невероятным усилием справившись с десятком державших его рук, колотивших по шее, по плечам, по спине, глянул одним глазом из-под мокрых волос. Силился увидеть: кого же он, Рысаков, убил? Дуру-прачку, не вовремя вышедшую полоскать бельё с барок-прачечных? Конвойного в черкеске, лежавшего, корчась, ближе к «канаве», как называли Екатерининский канал? И что там за мясо ползёт, извиваясь? Ожившее мясо из опрокинутой корзины?..

– Государь… Благоволите немедленно… во дворец…

– Подожди… Надо взглянуть… Там раненые… И он – может быть, ещё жив?

«Кто? Кто этот «он »? – мучительно подумал Рысаков. И, выкрикнув «хэк!», страшным усилием повернул зажатую многими руками, пригнутую к земле голову.

И, наконец, увидел его.

Это – тот мальчик, который ещё две минуты назад был жив и здоров: мальчик из мясной лавки: он с какой-то корзиной перебегал дорогу перед вынесшимся из-за угла царским кортежем.

«Так вот кого я казнил!» – поразился вдруг Рысаков, и почему-то почувствовал облегчение и, сразу успокоившись, покорился неистово тормошившим, рвавшим его рукам.

– Это ты? Ты бросил бомбу? – хриплый дрожащий голос государя над головой.

– Да. Я, – сказал Рысаков, – я бросил, да. Я это сделал.

– Кто таков? – сумрачно, но с каким-то странным интересом спросил государь.

– Я… мещанин… мещанин Глазов! Вятской губернии… – Рысаков выплюнул что-то, мешавшее ему говорить, – оказалось, сгусток крови, – и вспомнил, что хотел назваться студентом.

– Хо-рош… – сказал государь.

Постоял, слегка покачиваясь на нетвёрдых ногах, отмахнулся от настойчивого полковничьего «Государь! Благоволите…» и сказал:

– Чего же ты хотел от меня, безбожник?

Не дождался ответа, и только тогда позволил себя повернуть. Полковник (Рысаков догадался – полицмейстер Дворжицкий) неловко тянул государя за рукав шинели, а государь бессознательно её поправлял, – одёргивал лацканы обеими руками.

– Слава Богу! Всё обошлось! Слава Богу!.. – торопился полковник.

Государь снова дёрнул себя за воротник, а потом, повернувшись, как-то неожиданно и странно погрозил Рысакову пальцем. Словно нашкодившему гимназисту. И Рысакову внезапно стало больно в груди. Он с трудом сделал глубокий вдох. Боль прошла, будто комок в горле.