Выбрать главу

Защёлкало что-то вверху. Севастьянов поднял голову: в углу, в клетке, подвешенной очень высоко, суетилась птица с уродливо изогнутым клювом.

– Это клёст. Таёжная птичка, – пояснил Иван Петрович. – Очень ласковая птичка. Когда я её выпускаю из клетки – она мне волосы клювиком завивает… Стёпа! Стёпочка!

Клёст защёлкал с удвоенной страстью. Кот оставил в покое колени Севастьянова, поднял морду и хмуро поглядел на Стёпу.

– Вот-с, – сказал Акинфиев грустно, усевшись на диван. – Так я и живу. В полной, можно сказать, духовной изоляции. Боже мой, вы даже не представляете себе, насколько я одинок!

Снизу донёсся голос супруги:

– Ванюша! Самовар готов!

– Вот видите? То есть, слышите? – понизил голос Акинфиев. – Нигде не спрятаться. Один в толпе, как перст!

Севастьянов промолчал. С его точки зрения, при таком изобилии жильцов в этой квартире о какой-либо изоляции не могло идти и речи. Сам Севастьянов терпеть не мог птиц в клетках, – жалел их; и котов, – чихал от их шерсти.

Он тут же чихнул.

– Извините. Кошачья шерсть на меня так действует.

– А! Понимаю. Супруга тоже кашлять начинает, когда Мурлыка ей на колени ложится… Сейчас, не беспокойтесь…

Иван Петрович весьма неделикатно схватил кота за загривок и вышвырнул на лестницу. Кот злобно фыркнул за дверью.

Севастьянов перевёл дух.

– Итак, Иван Петрович… Я понял, что за вами следят.

– Да-с! Следят! – встрепенулся Акинфиев. – Я уже несколько дней примечаю. Когда на кладбище иду – всегда одного и того же городового встречаю. Причём, заметьте, в разных местах! Я уж пробовал ходить другой дорогой. И всё равно он – тут как тут.

– Ну-у… Городовой, – он, может быть, только вас охраняет, – сказал Севастьянов. Правда, не очень уверенно. О городовом Лев Саввич ни разу не упоминал.

– А зачем же ему меня охранять?

– Так вы же сами сказали: следят.

– Да. Следят. Третьего дни двух дам приметил. И вспомнил, что одна из них мне уже встречалась. Вечером, когда я со службы шёл. Увидела меня – отвернулась. Я бы и не вспомнил, но тут гляжу – стоит она самая, и другая с ней. По виду – барышни, на курсисток похожи. Только одна постарше. И, наконец, вот, взгляните…

Акинфиев подскочил, сунул руку под валик дивана и вынул скомканную бумажку:

– Извольте прочесть. Камень в неё был завёрнут – и мне в форточку, вот прямо сюда, в мансарду, влетел.

Севастьянов прочёл. На бумажке было написано лишь одно слово: «Иуда ».

Почерк был женским, – Паша понял это сразу. И задумался.

– Курсистки, говорите? Две?.. – спросил он.

– А этого мало? – нервно ответил вопросом на вопрос Акинфиев. – Вам, что ли, три нужны?

Севастьянов не ответил. Он поднялся, подошёл к окну. И вдруг взмахнул рукой, властно приказал:

– Погасите свет!

Акинфиев метнулся к столу, свет погас. По тёмному переулку, пригибаясь, убегала какая-то фигура. Судя по платью и походке, – женщина.

– Что там? – в ужасе спросил Акинфиев, опасливо выглядывая в окно через плечо Севастьянова.

– М-да… Дамы-то, я вижу, серьёзные… Одна из них только что здесь, под окном стояла, у палисада.

– Вот видите!

Акинфиев побледнел и отшатнулся от окна.

– Зажгите свет и сядьте, – сказал ему Севастьянов. – Давайте подумаем, что всё это означает…

Акинфиев сел на заскрипевший диван. Прошептал:

– Что же это может означать… Я с двумя дамами из революционерок знаком. Одну они Баской называют, другую – просто Анной. Но те, что за мной следят, – это другие дамы, не они. Хотя…

* * *

ЖЕНЕВА.

Апрель 1879 года.

Морозов долго не мог уснуть в эту ночь. Он лежал на кипах резаной бумаги и смотрел в окно, на чужие швейцарские звёзды, которые здесь, в более низких широтах, казались больше и ярче, чем в России.

Потолка в комнате не было; окно было прорезано прямо в крыше.

Вот уже вторую неделю Морозов жил в типографии: так оказалось и дешевле, и уютнее. Первое время он жил в гостинице «Дю Нор», а потом, когда закончились деньги, по квартирам русских эмигрантов. Провёл две или три ночи у самого Петра Ткачёва, главного заграничного идеолога террора, а в жизни – истинного джентльмена, обременённого семьёй и семейными заботами.

Но жить по чужим квартирам и питаться за счёт хозяев – нет, Морозову это было не по душе. Перестал он ходить и в эмигрантское кафе «Грессо», где с утра до ночи заседали эмигранты-революционеры. Уже после второго сидения в кафе у Морозова разболелась голова от пустопорожней болтовни и дрянного вина (хорошего вина нигде не работавшие эмигранты не могли себе позволить).

Вспомнилась смешная сцена. Старый эмигрант-народник Жуковский после третьего стакана произнёс пламенную речь о необходимости народного восстания в России. И, между прочим, сказал:

– Когда восстание произойдёт, я тотчас же поеду в Россию. Знаете, для чего? Возьму револьвер и пойду по улицам. И каждому встречному буду приказывать, чтобы показал ладони!

– Это зачем? – удивился Морозов.

– А вот! – с торжеством отозвался Жуковский. – Если на ладонях мозоли, значит, наш человек, рабочий или мастеровой! А если мозолей нет – au mur! К стенке!

Видимо, это была одна из любимых его идей, поскольку остальные не слушали: перешёптывались, чокались стаканами по-русски, выпивали.

Но Морозов решил, что эта идея никуда не годится, и решил возразить.

– Ну, а как же интеллигенция? Учёные или литераторы, например? – спросил он.

– Ага! – словно ожидал этого вопроса Жуковский, и даже зажмурился от удовольствия. – Интеллигенция тоже должна работать! А книжки сочинять или, скажем, опыты на собаках ставить можно и в свободное время!

И он с победным видом оглядел присутствующих. Все невольно притихли. И в этой тишине Морозов вдруг уронил:

– А что, Жуковский, покажите-ка ваши ладони…

Стало ещё тише. Кто-то прыснул, сдерживая смех. Жуковский внезапно покраснел, потом побледнел…

Неизвестно, чем бы закончилась затянувшаяся пауза, если бы Саблин вдруг не захохотал во всё горло.

– Ай да Морозов! Срезал нашего Жука! – закричал он.

Эмигранты тоже смеялись. Жуковский с ненавистью смотрел на Морозова и, украдкой, – на свои ладони…

– Да ладно, Жук! – крикнул Саблин сквозь смех. – Коля пошутил, а ты уж и обиделся! Шутник у нас Коля!..

Тем и закончилось. Остаток вечера Жуковский просидел тихо и ушёл не попрощавшись.

* * *

Михайлов, отправляя Морозова в Женеву, полагал, что он едет туда не только для того, чтобы временно скрыться от всевидящего ока Охранки, но и с практическими целями: завязать крепкие связи с русскими революционерами в Европе, помочь с выпуском нового журнала «Работник». Кроме того, Михайлов хотел на время развести двух главных публицистов ИК – Морозова и Льва Тихомирова, между которыми возникли нешуточные трения. Всё, что писал Морозов в изданиях «Земли и Воли», а затем «Народной воли», Тихомиров без зазрения совести приписывал себе. И при этом ещё и высмеивал Морозова в кругу руководителей ИК. Дескать, пишет кудряво, всё о каком-то «методе Шарлотты Корде» поминает, хотя кто о ней знает, об этой Шарлотте? Ни один рабочий таких писаний не поймёт. Писать надо яснее и проще. К тому же, язвил Тихомиров, Шарлотта Корде – контрреволюционерка: ведь она убила вождя Французской революции Марата! Хорош «метод», нечего сказать!

Морозов в спор не вступал, но переживал и мучился, а по временам, не выдержав, отказывался писать вообще. Тигрыч тогда на время притихал. Но через некоторое время начинал своё…

На самом деле главное, ради чего ехал Морозов, должно было произойти завтра. Это было свидание с князем Петром Кропоткиным; свидание, которого Морозов добивался с первого дня приезда в Женеву.

Кропоткин… Самая загадочная и самая значительная фигура революционной эмиграции. О нём слагались легенды. В юности князь учился в Пажеском корпусе и в числе лучших учеников входил в личную пажескую свиту императора. По выходе из корпуса отказался от придворной карьеры и вступил на военную службу. Но не где-нибудь в штабе округа, в тёплом и безопасном месте, нет, – отпросился аж на Дальний Восток, на службу в Амурское казачье войско! Службу он совмещал с серьёзными занятиями наукой: объездил всю Сибирь, написал труд о значении Ледникового периода, о строении земных пород.