И тут уже начинает припахивать скандалом, потому что Достопочтенная Матушка Назим думает о своих дочерях: об Алии, которой двадцать один год; о черной Мумтаз, девятнадцатилетней; и о прелестной, порхающей Эмералд, которой нет еще пятнадцати, и которая, однако, кидает на мужчин такие взгляды, какие старшим сестрам и не снились. Игроки в «плюнь-попади», и молодые рикши, и парни, что возят по городу тележки с афишами новых фильмов, и студенты университета – все называют трёх сестер «Тин Батти», Три Огонька… и как может Достопочтенная Матушка позволить, чтобы чужой мужчина обитал в том же доме, что и степенная Алия, Мумтаз, с ее смуглой, светящейся кожей, и Эмералд с лукавым взором? «Ты тронулся умом, муженек; эта смерть повредила тебе рассудок». Но Азиз был непреклонен: «Он останется». В подполе… ведь тайники – ключевая особенность индийской архитектуры, и в доме Азиза имеются обширные подземные покои, куда можно попасть через люки в полу, прикрытые коврами и циновками… Надир Хан вслушивается в неясный рокот ссоры и страшится за свою судьбу. Боже мой (я нюхом чую мысли поэта с потными ладошками), мир сошел с ума… да люди ли мы вообще в этой стране? Или скоты? И если мне придется уйти, долго ли дожидаться, пока те ножи явятся за мною?.. В мозгу у него мелькают образы веера из павлиньих перьев – молодого месяца, увиденного сквозь стекло, – и преображаются в колющие, покрытые красным клинки… Наверху Достопочтенная Матушка бубнит: «Дом полон молодых, как-его, незамужних девиц: так-то ты заботишься о чести своих дочерей?» И – терпкий дух лопнувшего терпения: великий, всесокрушающий гнев Адама Азиза вспыхивает огнем, и вместо того, чтобы указать, что Надир Хан будет жить в подполе, покрытый ковром, и вряд ли сможет оттуда запятнать честь дочерей; вместо того, чтобы воздать должное безглагольному, безгласному барду и его чувству приличия, которое столь велико, что, даже если ему и приснится, будто он делает девушке рискованное предложение, бедняга покраснеет во сне; вместо того, чтобы опереться на голос рассудка, мой дед ревет: «Замолчи, женщина! Этому человеку нужно убежище, и он останется здесь». И, словно стойкие, неистребимые духи, – тяжелое облако решимости обволакивает мою бабку, и она изрекает: «Очень хорошо. Ты требуешь от меня, как-его, молчания. Значит, отныне и навсегда мои уста, как-его, не произнесут более ни слова». И Азиз завывает: «О проклятие, женщина, не морочь нам голову своими безумными клятвами!»
Но уста Достопочтенной Матушки сомкнулись, и опустилась тишина. Запах тишины, будто вонь от тухлого гусиного яйца, наполняет мои ноздри; заглушая все остальное, она, эта тишина, охватывает всю землю. Пока Надир Хан хоронится в сумеречном подземном мире, хозяйка дома тоже укрывается за глухою стеной безмолвия. Вначале мой дед выстукивал стену в поисках трещин, но не нашел ни одной. Наконец он сдался и стал ждать хоть каких-то слов, в которых отразились бы частички ее существа, так же, как когда-то вожделел к небольшим отрезкам плоти, которые видел сквозь продырявленную простыню; а молчание наполняло весь дом, от стены к стене, от пола до потолка; даже мухи перестали жужжать, и комары не зудели перед тем, как впиться в тело, и не шипели во дворе гуси. Дети сначала говорили шепотом, потом умолкли совсем, а на кукурузном поле юный рикша Рашид испускал безмолвный «вопль ненависти» и, некогда поклявшись сединами матери, хранил свой собственный обет молчания.
В это-то болото безмолвия однажды вечером забрел коротышка с головой такой же плоской, как и надетое на нее кепи; с ногами, кривыми, как тростинки на ветру; нос почти касался вздернутого подбородка, и голосок поэтому был тонким и пронзительным – как же иначе, ведь ему приходилось протискиваться через такую узкую щель между гортанью и нависающей над ней челюстью… был он настолько близорук, что двигался по жизни маленькими шажками, завоевав себе репутацию усердного, но тупого служаки, и это нравилось начальникам: они чувствовали, что им хорошо служат, но ничем не угрожают; человечек в накрахмаленном, отглаженном мундире, пропахшем одеколоном «Бланко» и моральными устоями – и все же, несмотря на его вид тряпичной куклы из балаганчика, над ним витал ни с чем не сравнимый аромат успеха: майор Зульфикар, человек с большим будущим, явился, как и обещал, чтобы поделиться немногими доступными ему сведениями. Убийство Абдуллы и подозрительное исчезновение Надир Хана не выходили у него из головы, и поскольку он знал о том, что и Адам Азиз был заражен микробом оптимизма, то принял тишину, царящую в доме, за траурное молчание и довольно быстро удалился. (Тем временем Надир ютился в подвале вместе с тараканами). Сидя неподвижно в гостиной среди пятерых детей, положив кепи и стек на рентгеновский аппарат, под испытующими взорами юных Азизов, чьи изображения в натуральную величину были развешаны по стенам, майор Зульфикар влюбился. Он был близорук, но не слеп, и в до невозможности взрослом взгляде юной Эмералд, самого яркого из «трех огоньков», сумел прочесть, что эта девчушка разгадала его будущее и ради грядущего блеска простила ему его внешность; и еще до того, как покинуть дом, Зульфикар решил жениться на ней, выдержав приличествующий срок. («Это она и есть? – спрашивает Падма. – Эта развязная не по годам девчонка – твоя мать?» Но другие матери, ждущие своего часа, другие будущие отцы снуют туда-сюда среди молчания).
В это топкое, бессловесное время проснулись и чувства старшей, степенной Алии, и Достопочтенная Матушка, затворившая себя в кладовке и на кухне, запечатавшая свои уста, никак не могла, из-за принесенного обета, выразить опасения по поводу молодого коммерсанта, торгующего прорезиненными и кожаными изделиями, который начал навещать ее дочь. (Адам Азиз всегда настаивал, чтобы его дочерям позволялось дружить с молодыми людьми). Ахмед Синай – «Ага!» – торжествующе вопит Падма, услышав знакомое имя, – встретил Алию в университете и был вроде бы достаточно умен для начитанной, развитой девушки, на лице которой нос моего деда казался выражением слишком многия мудрости; но Назим Азиз не особенно доверяла этому ухажеру, потому что в двадцать лет он уже успел развестись. («Единожды ошибиться может всякий», – сказал ей Адам, и опять едва не вспыхнуло сражение, ибо ей показалось, будто в голосе доктора зазвучали слишком личные нотки. Но тут Адам добавил: «Через год-два этот развод забудется, и тогда мы сыграем первую свадьбу в нашем доме, в саду поставим большой шатер, пригласим певцов, накупим сластей и все такое прочее». А что там ни говори, подобная мысль была Назим по душе). И вот, блуждая по обнесенным стенами садам тишины, Ахмед Синай и Алия общались без слов, но хотя все ждали, что он сделает предложение, – безмолвие, похоже, сковало и ему язык, так что вопрос так и не был задан. Именно в то время лицо Алии отяжелело, челюсть отвисла – от этого унылого выражения ей так и не удалось избавиться до самой кончины. («Ну что ты, – стыдит меня Падма, – разве можно такими словами описывать свою почтенную матушку»).