Выбрать главу

— Вы католик? — Медес.

— Да.

— Стало быть, верите в существование душ? Как по-вашему, они обрели покой? Ведь так много душ убитых роится в воздухе.

— Во всяком случае, они больше не в лагерях. Если хотите, я вам покажу Освенцим. Теперь туда возят туристов. Из Восточной Германии туда приезжает автобус за автобусом.

— Как это отвратительно, — сказала Кейти.

Алекс промолчал. Что может спасти такой мир? Он подумал о простодушных обитателях местечек, где даже магнетизм и электричество считали волшебством. Подумал о своих кузенах. Людях верующих. Арону сломали позвоночник. Еще до прихода немцев польские националисты во имя победы добра выбросили его из окна третьего этажа. Подумал об истязаниях и грабежах, о разбитых окнах и изувеченных телах. О невежестве и суеверии. И о Мессии, который так и не пришел.

— Знаете, — сказал он как бы между прочим, — мой отец думал, что Бог наказывал наше поколение. За неверие. За ассимиляцию. Представьте только. А что говорят католики?

— Мы верим в Дьявола, — ответил Тадеуш. — Не скажу, что это решает все вопросы в теологическом плане. Но Бог, по крайней мере, больше не комендант Освенцима.

— А мой отец при всем этом верил в милосердие Господне, — сказал Алекс. — Люди были злом, а Бог — всегда добром. Будь у меня хоть какая-то вера в людей, я бы ничего другого не желал.

— Вы не могли бы говорить по-английски? — спросила Кейти с заднего сиденья.

Умереть, подумала Лялька, умереть здесь. Что ж, не я первая. Да и какое имеет значение ее смерть? Значение. Что может иметь значение? Еще двадцать лет. А потом все равно — синяя кожа, слабость, беспомощность. Конец один. Кому это нужно: еще двадцать лет на костылях? Безобразная. Одинокая. Вечно недомогающая. Это не нужно никому.

Но бедный Алекс. Почему она всегда пробуждала в нем все самое скверное? А ведь так и было. Она это знала. Будь счастлив хоть сейчас, Алекс. Я люблю тебя. Слишком поздно. Когда она думала о нем, слезы текли сами собой. Бесполезно. И все же я тебя любила. По-своему. Глуповато и простодушно. Пусть тебе это было и не нужно. Ни моя верность. Ни моя безалаберная любовь. Пустая сентиментальность. Почему я с тобой не говорила? Когда еще было время. А сейчас — что толку? Как ни пытайся.

В конце-то концов. Что она защищала — свое я? Против его деликатных маневров, его желания завладеть ей? Как бы она рада была ему сейчас. Она готова звать его, и сам этот призыв был бы признанием в любви. Войди в меня, ходи во мне, твои вопросы святы. Неповторимы. Кто после него задавал ей вопросы? Кто искренне интересовался ее воспоминаниями?

Как ни странно, но страха она не чувствовала. Может, и он, страх, был в параличе. Но теперь она очнулась. Да, да, она дошла туда, куда давно стремилась, и теперь поняла всю нелепость своей долгой неуступчивости. С какой решимостью она защищала себя, свою суть от Алекса. А сейчас в Польше — замкнув этот нелепый круг — она наконец проникла туда сама, призналась самой себе… Там была только смерть. И тишина.

Алекса пришлось провожать до ее кровати: их было так много, и так много кругом испуганных старческих лиц и пустых глаз. Увидев Ляльку, он вскрикнул. Потому что забыл. Нежность ее кожи, упругость округлых плеч, красоту. Она была белой, как подушка под ее головой. Белой до синевы. Губы темно-лиловые. Лицо недвижно, глаза закрыты.

— Она спит?

Сиделка покачала головой.

При звуке его голоса левый Лялькин глаз открылся. Она заговорила, и от усилий, которые ей пришлось приложить, сохранившую подвижность сторону лица перекорежило. Алекс едва разобрал слова: «Подожди. Сейчас, одну минуту. Ты можешь подождать, Алекс?»

Он почувствовал, что к глазам подступают слезы. Мог ли он подождать? Ее строй фраз не изменился. Она по-прежнему по-детски старалась угодить. Боялась досадить, побеспокоить. Разве она не всегда хотела сделать приятное? Это тронуло и разбередило его, он вспомнил, что именно поэтому ему захотелось от нее уйти, из-за этого ее желания принадлежать ему целиком и полностью. Чувствуя себя предателем, он осознал, до какой степени это притворство вошло в плоть и кровь Ляльки и с какой жестокостью, вполне безуспешной, он пытался заставить ее измениться. А теперь она спрашивает, может ли он подождать? Подождать, пока она соберется с силами?

— Милая Лялька, — сказал он робко, — бедная моя любимая Лялька.

Он взял ее за руку и почувствовал ответное пожатие. Коснулся губами нежной кожи.

И тут ее голос зазвучал вновь, слова так трудно разобрать, думал он, а ведь она говорит о чем-то важном. Но о чем? О старых ошибках и прощении. Похоже, она умоляла простить ее.