— Хенрик, — говорю я, — не стоит делать того, о чём ты мог бы пожалеть.
Такое замечание вряд ли способно произвести на собеседника сильное впечатление, в отличие, например, от моего замечания о затылке Конни. Но тем не менее Хенрик останавливается и внимательно смотрит на меня.
— Мы знакомы? — спрашивает он.
— Можем познакомиться, — отвечаю я. — Мир прекрасен и удивителен. Впереди у всех нас новые дружеские встречи.
Все эти соображения его нисколько не интересуют. Он продолжает плавно перемещаться в мою сторону.
На него падает тень. Тень моего брата Ханса. В следующую секунду Ханс опускает руки на плечи Хенрика и стискивает его.
Хотя, как я уже говорил, абсолютное большинство людей считает, что в моём брате есть что-то от принца, тем не менее, если речь идёт о защите слабых и невиновных от злодеев, то Ханс начинает походить скорее на чудовище Франкенштейна, и всем становится ясно, что, когда он покончит со своим противником, останутся лишь волосы, ногти и горстка костной муки. Вот такое чудовище он сейчас и напоминает.
Хенрик это осознаёт, и поэтому нисколько не сопротивляется.
— Если позволите? — спрашиваю я.
Я обыскиваю Хенрика. Нахожу лишь маленький плоский фотоаппарат.
Но я-то надеялся найти пульт дистанционного управления. Невозможно поверить, что такой человек, как Хенрик, побывал в тайном туннеле, с портфелем, набитым взрывчаткой, для того, чтобы в спокойной обстановке опробовать новые методы борьбы с крысами.
— Хенрик, — говорю я. — Не могли бы вы нам сказать, где спрятали взрывчатку?
Он улыбается. В улыбке его отсутствуют теплота и понимание, которые так хочется видеть у взрослых.
— Узнаешь через минуту, — отвечает он.
Положение непростое. Я смотрю вниз на собравшихся в зале. Участники заняли места, повернулись к сцене. Внимание всех приковано к Рикарду Три Льва.
— Хочу напомнить вам, какие слова Гёте произнёс на смертном одре, — говорит Рикард.
Это он позаимствовал у Тильте, она когда-то сделала длиннющий список последних слов разных людей перед смертью, она обожает читать его вслух и предлагает всем подумать, каковы будут их последние слова. В настоящий момент мне бы хотелось услышать что-нибудь более жизнеутверждающее, но меня никто не спрашивал.
— «Больше света», — произносит Рикард.
В этот миг всё вокруг освещается. Рикард уделил много внимания освещению, его и так было прекрасно видно, но теперь сцену заливают ещё дополнительные двадцать киловатт. Я замечаю маму с папой, они стоят сбоку от сцены.
Мы с Хансом и Хенриком слышим голос с лестницы позади нас — это голос Тильте.
— Хенрик, — говорит она. — Твоя мама хочет поговорить с тобой.
За спиной Тильте возвышается фигура женщины. Это епископ Грено, Анафлабия Бордерруд.
Есть женщины, которых трудно представить в окружении детей и мужа. Не имею в виду ничего плохого, просто они — подобно, например. Жанне д’Арк, Терезе Авильской или Леоноре Гэнефрюд — рождены для великих свершений, и у них нет времени возиться с непромокаемыми детскими штанишками и ходить на родительские собрания.
Но если оказывается, что у Анафлабии есть сын, которого она качала на коленях, пухлые щёчки которого целовала, то меня нисколько не удивляет, что этим сыном оказался Хенрик. Заметно, что они похожи своим непреклонным характером. Проступает и физиогномическое сходство, какая-то твёрдость в подбородке, который как будто изготовлен из листового железа на верфи Финё.
Но вовсе не материнская любовь Анафлабии выходит в это мгновение на первый план.
— Хенрик, — говорит она. — Это правда? Ты сделал эту дурацкую бомбу?
Изменение, происходящее с Хенриком, столь радикально, что понимаешь: бороться с чувствами, которые даже у взрослого мужчины вызывает мать, внутри которой живёт крестоносец, невозможно. Его тело начинает подрагивать, и становится ясно, что более всего ему сейчас хочется куда-нибудь спрятаться, чтобы остаться в живых.
Но Ханс крепко его держит. А Анафлабия приближается.
— Мама, — шепчет Хенрик, — Ты же говорила, что все другие религии — изобретения дьявола.
Теперь в его голосе слышны слёзы.
— Хенрик, — говорит Анафлабия. — Сейчас же отключи бомбу!
Слёзы катятся по щекам Хенрика.
— Слишком поздно, — говорит он. — Она с часовым механизмом. Экранированным. Прикреплена к ящику в подвале. Но, мама, это совсем маленькая бомба. Да и взорвутся всего лишь какие-то языческие сокровища.
Анафлабия не сводит с него глаз. Хотя материнская любовь безгранична, она не застрахована от паралича.
— А сюда-то ты зачем пришёл? — спрашивает она.
Хенрик вытирает глаза.
— Я хотел сделать фотографии. На память, для моего альбома. Чтобы когда-нибудь показать его своим детям. Твоим внукам, мамочка.
Знаю, чтó многие, включая и Тильте, сказали бы в подобной ситуации. Они бы сказали, что происходящее, конечно же, трагично, но одновременно предоставляет удивительную возможность задуматься о том, что всё вокруг нас в любой момент может взлететь на воздух. И если уж всё пойдёт из рук вон плохо, то есть, если бомба Хенрика окажется страшнее, чем он говорит, то кое-кто из нас тоже взлетит на воздух. На этот счёт все великие религии придерживаются мнения, что лучшая смерть — это если при ней присутствуют один или парочка святых, которые могут свободно входить в великую дверь и выходить из неё, словно это вращающаяся дверь в магазине мужской одежды «Финё».
Поэтому мне как-то неудобно признаваться, что такой прекрасной возможностью я пользоваться не собираюсь. И тут за дело берутся мои ноги. Хочу пояснить: весь опыт футбольного духовного пути говорит о том, что при определённых обстоятельствах большая часть высшего сознания концентрируется в ногах.
Я слетаю с лестницы, несусь через зал, пробегаю мимо охранников, читая по пути их мысли. Они думают, что я какой-нибудь мальчик-певчий, или послушник, или религиозный аналог тех мальчиков, которые подбирают мячи на Уимблдонском турнире. И вот я уже стою перед мамой.
События, которые мама пережила за то время, что я её не видел, не прошли для неё бесследно. Нет сомнений, что она повидала такое, с чем не смог бы справиться даже самый крутой крем против морщин. Складки, которые залегли у неё на лбу, никуда не денутся, если мы останемся в живых после бомбы Хенрика. И сейчас, когда она видит меня, они становятся ещё чуть-чуть глубже.
— Мама, — говорю я, — под полом заложена взрывчатка, она на дне ящика, ты можешь спустить ящик по туннелю?
Большинству из нас время от времени приходится вести серьёзные разговоры со своими матерями. Но не так уж часто приходится просить собственную мать попрощаться с двумястами миллионами и сесть на четыре года в тюрьму с возможным сокращением срока на год за хорошее поведение. Но именно об этом я сейчас и прошу маму, ведь ей придётся объяснять, почему в туннеле хозяйственное мыло и что за фокус они с отцом задумали, и она это понимает. Она смотрит на меня, я бы сказал, диким взглядом.
— Не могу, — говорит она.
Скажу как есть. Я чувствую разочарование. Ведь что такое двести миллионов и четыре года за решёткой по сравнению с тем, что можно порадовать нас с Тильте и Хансом, а также четыре всемирные религии, спасти побрякушки на миллиард крон, да и вообще хотя бы немного навести порядок в созданной ими же самими неразберихе?
— Мы будем навещать вас, — говорю я. — Папа сможет помогать тюремному священнику. А ты — играть на органе во время службы. Я слышал, что в тюрьме строгого режима на Лэсё теперь новый орган. Говорят, что из-за этого некоторые заключённые не хотят возвращаться домой, хотя они уже отсидели свой срок.
Она качает головой.
— Не в этом дело.
Я отваживаюсь оглянуться назад. К нам с мамой теперь приковано внимание всего зала. И это не какое-нибудь поверхностное внимание, оно гораздо больше того интереса, который был прикован ко мне, когда меня обманом выманили на сцену конкурса «Мистер Финё». И хотя я всего лишь мельком взглянул вокруг, я кое-что замечаю. Я понимаю, что собравшиеся здесь достойные люди, естественно, очень хотят знать, как же обстоит дело с духовностью в Дании. Пока что они увидели только Конни, на которую, конечно же, приятно посмотреть, но всё-таки она всего лишь восходящая звезда четырнадцати лет отроду, потом они увидели графа Рикарда Три Льва, и теперь вот нас с мамой.