— Нет, это гриот,[30] — ответил я.
Барбара замолчала. Не насовсем — только прервалась. Я поинтересовался, есть ли у этих песен конец.
— «Гри-о», Мэтти. «Т» не произносится, помнишь? А грио — это такой человек. Сказитель.
— Значит, ты грио? — спросил у нее Спенсер.
Она снова улыбнулась, и снова улыбка получилась вымученной. Ее взгляд запорхал по верхушкам деревьев. «А вдруг ей все-таки откроется выход», — подумал я.
Барбара поднялась и взяла отца за руку.
— До встречи, — сказала она, обращаясь главным образом ко мне, и они не спеша зашагали к дороге.
Доктор Дорети кивком попрощался с Фоксами и обернулся как раз в тот момент, когда Тереза медленно протягивала палец к осиному гнезду на газоне.
— Тер-Тер, девочка! Ну-ка марш оттуда! — приказал он.
Тереза отдернула палец, но не поднялась и даже не посмотрела в нашу сторону.
Очень часто, вспоминая Терезу, я вижу ее именно такой: как она, сидя на корточках спиной к нам, рассматривает что-то давно мне знакомое, но видит в этом что-то совершенно другое.
К моему удивлению, доктор Дорети принял приглашение моих родителей зайти выпить лимонаду. Не помню, чтобы он когда-нибудь бывал у нас дома. Приглашать-то его приглашали, но он никогда не заходил. В окно я увидел, как отец похваляется перед ним своими кургузыми динамиками на таких же кургузых подставках. Доктор лишь рассеянно кивал. Вряд ли из этих штуковин когда-нибудь польются дивные звуки. В отличие от масок доктора Дорети, они не служили никаким мифическим целям.
Через несколько минут родители вернулись к двери. Тереза все еще разглядывала осиное гнездо, а Спенсер побрел к дренажной канаве. В воздухе повисла какая-то тяжесть, затеняя все мрачным покровом. Никто из нас не горел особым желанием продолжать беседу. А Тереза вообще не отличалась разговорчивостью.
— Папаша меня как-то беспокоит, — заговорил доктор Дорети. — Диковат немного. Чем он занимается? Пишет для «Крима»? Но, по ее словам, он практически нигде не бывает, это правда? — Он бросил взгляд на меня, потом во двор, и мне вдруг показалось, что они говорят об отце Спенсера. Это меня покоробило и даже разозлило.
— Фил так всего боится, — сказала мама и хотела почесать ногу, но отец остановил ее, тронув за руку.
— Барбара тоже напугана, — вступил он.
То, что он заговорил о Барбаре, да еще и с доктором, мне тоже не понравилось. Было в этом что-то непорядочное, вроде предательства.
— Боюсь, в семьях алкоголиков это обычное дело, — констатировал доктор Дорети.
— По-моему, он крепко сел ей на шею, — сказал мой отец.
Доктор Дорети кивнул, но промолчал, а мама вздохнула и взяла отца за руку. Странно было видеть его участвующим в подобного рода дискуссии. Он никогда никому не перемывал косточки и не ходил в боулинг, редко звонил друзьям, да и вообще вряд ли признавал кого-то вне дома. Но иногда он говорил удивительные вещи. Так было и на этот раз.
— Она его распустила. Ей противно, но она все равно сидит при нем, а он никогда не прекратит…
— Она сама должна это прекратить, — тихо сказал доктор. — Ради самой себя. И как можно скорее.
Что примечательно, во время разговора взрослые точно так же обменивались взглядами со мной, как и друг с другом. Я чувствовал себя сильным — привилегированным. Мне еще не хватало восприимчивости, чтобы познать или постичь то преступное горько-сладкое удовольствие, которое мы зачастую испытываем при обсуждении близких друзей в их отсутствие. Но я его ощущал.
В ту осень мне иногда снилось — а может, грезилось, — как мед заливают бензином, поджигают, и он чернеет в огне. Мне снилось что среди нас витает что-то гигантское и невидимое. Прошлой зимой Снеговик похитил двух детей, мальчика и девочку. У него еще не было имени, но он существовал и словно оса носился в тревожном, голодном воздухе.
1994
Звуков банджо на нашем автоответчике уже не было, и сообщение предназначалось исключительно мне. «Северо-западные авиалинии, рейс двести пятьдесят два, Мэтти, девять двадцать пять завтра утром. Либо прилечу, либо нет».
Пожалуй, надо срочно это обмозговать, думаю я, потому что мне чертовски необходимо разобраться в себе до того, как она сюда доберется. Но я опаздываю на ланч, я мерзну, и мне еще надо найти «У Ольги». Когда я был в этом кафе последний раз, оно представляло собой ларек со скамейками, из которых мы со Спенсером соорудили барьеры как часть нашего первого «сприцепингового» десятиборья. Преодоление их со связанными ногами — моя правая с его левой — подразумевало запрыгивание на сиденье скамейки, затем на спинку и соскок, что нам никогда до конца не удавалось. Спенсер все валил на меня: дескать я не могу нормально поднять ногу, и, пожалуй, он был прав.
Впереди показался флажок с торговой маркой «У Ольги», бьющийся на ветру. По вкусу это будет обычный сувлаки,[31] пронеслось в голове, такой можно купить и в моле. Я уже пожалел, что не предложил встретиться где-нибудь в другом месте. У моих ног искорки солнечного света посверкивают во льду, словно личинки асцидий.[32] Над деревьями плывут звуки каллиопы,[33] идущие от новой карусели с табуном белоснежных лошадок. Я пытаюсь представить рядом свою жену, пытаюсь ощутить в своей руке ее ладонь — как она потеплеет, когда я буду показывать ей каменную черепаху, мой старый дом, цитадель Дорети. Но в этот момент Лора кажется мне такой же нереальной, как и те люди, на поиски которых я сюда приехал. Со свежевыкрашенной зеленой скамейки на автобусной остановке перед кафе «У Ольги» поднимается Джон Гоблин и приветствует меня тростью. Я издаю хнычущие звуки, но не останавливаюсь и даже умудряюсь избежать заметного снижения скорости, поднимая руку в знак приветствия. Волосы у него потемнели и приобрели бронзоватый отлив, но чуб падает на лоб все той же взъерошенной волной. Джон все такой же стройный, но не так чтобы мускулистый, скорее точеный — этакая стальная пружина в рабочей жилетке. На жилетке поверх нагрудного кармана значится «Джон», из кармана торчат отвертки.
— Господи, Мэтти, да ты совсем не изменился, — говорит он, протягивая свободную от трости руку, затем издает это свое гоблиновское «Ух-ух-ух!».
Я смеюсь, несмотря на сжатие в груди, с облегчением обнаружив, что насмешливое добродушие Джона еще способно сломить всякое сопротивление.
— Прости, я опоздал.
— Ты не опоздал. Это я пришел слишком рано. Разволновался, знаешь ли. — Он вводит меня в ресторан.
— За любой! — выкрикивает упитанный грек со своего официантского поста; голос у него зычный и уверенный, как у выкликалы в кадрили. Присмотрев свободный столик у камина в глубине зала, Джон тростью задал нам направление. Он не столько хромал, сколько горбился, и, я подозреваю, трость у него не первый год, потому что при ходьбе она не стучит, а плавно перемещается в воздухе, словно дополнительная конечность. Мы были на полпути через зал, как вдруг двери в кухню распахнулись и в ноздри мне шибануло запахом барашка, огурцов и свежевыпеченной питы[34] — вот когда я понял, чего мне так не хватало все эти «безольговские» годы. Здесь действительно все по-другому. Здесь даже хлеб по-особому сладок.
Толстяк подходит к нашему столику — весь потный, черные волосы всклокочены, как будто, приняв заказ, он собственноручно снимал барана с гигантского вертела.
— Меню подать? — спрашивает он таким тоном, словно у него и в мыслях не было, что нам оно понадобится, и тут же снова кричит: «За любой!» — очередному семейству, появившемуся в дверях.
— Сувлаки, лимонад, — заказываю я. — Правильно?
— Это вы меня спрашиваете? — вскидывает бровь официант и, не услышав от нас выражения протеста, исчезает на кухне. Через мгновение на столе появляется лимонад.
— Мэтти Родс… — вздыхает Джон.
Я улыбаюсь, отхлебываю лимонад и показываю на трость.
— С дуба упал, — объясняет он, пожав плечами.
— Брешешь? — спрашиваю я, но тут же вспоминаю об осах, о прорвавшемся аппендиксе и о том, как он срывался с места и бежал со всех ног — ракетой, сбрасывающей отработанные ступени. Я смотрю на его ухмылку, и незнакомая печаль накатывает на меня ледяным потоком. И этот поток может вынести меня из Детройта, если я ей поддамся. — Да, везло тебе на увечья.