Выбрать главу

Не было видно ни трека, ни передвижного барьера на старте, ни вышки. Ипподром заволокли миазмы — не снег, не туман, а серовато-белые испарения. Местами проступали отдельные очертания и прожилки цвета: лошадиный круп, лиловая рубашка, неидентифицируемый синий пузырик. Словно смотришь на землю сквозь луну. Спокойно и неумолимо в сознание вползали бесплотные руки. Я видел окна, соседские дома на окраине Детройта, Терезу Дорети, сидящую в снегу, испуская стоны оживающей мумии.

— Руки, — сказал я, и Пусьмусь наконец повернулся ко мне.

Я всматривался в белизну, накрывающую мир. — Стали пропадать дети. Много детей. Родителей протестировали, и те, кто прошел тест, должны были наклеить на свои окна изображение руки. На школьных собраниях нас предупреждали, что если кто-нибудь подойдет к нам по дороге домой, мы должны бежать к ближайшему дому с такой рукой на окне.

Я никогда не видел, чтобы он смотрел на меня так внимательно.

— И что?

— Мы называли его Снеговиком, — пробормотал я, понимая, что несу околесицу. Но почувствовал, как это имя обожгло мне язык.

— Пора делать ставки, — сказал Пусьмусь. Он явно злился, хотя и непонятно на что, но я все равно не мог полностью переключиться на него. — Ты тоже ставишь. Потом едем домой.

Я не пошелохнулся; перед глазами у меня стояли руки, зависшие в стекле, словно отпечатки ладоней, оставленные детьми-призраками.

Спустя девяносто минут Пусьмусь потащил меня к ставочной кабинке получить выигрыш. Я предоставил ему вести дела, а сам стоял рядом, погруженный в свои мысли. Он вручил мне одиннадцать долларов. Я разглядывал женщину в домашнем халатике, которая стояла за нами, протягивая свой бюллетень. На полях у него, да и не только на полях, мельтешили иероглифы. Похожие на муравьев, они словно семенили на своих кривых ножках, растаскивая буковки английского шрифта.

— Твой друг что — дьявол? — спросила эта женщина, когда Пусьмусь обернулся.

Ее вопрос меня испугал. Я не мог взять в толк, что она имеет в виду. Тем более что обращалась она вроде бы не к Пусьмусю и даже не ко мне, хотя я смотрел на нее в упор.

— Я отвезу тебя домой, — сказал Пусьмусь. Он еще на лестнице понял, что со мной происходит. И похоже, раньше, чем я сам.

В метро я пытался заговорить с ним о бегах, о его новых картинах, о чем угодно, лишь бы отвлечься, но он только закрыл глаза и сложил руки на своей кожаной груди, полностью меня игнорируя. В конце концов я сдался и остаток пути проехал, вглядываясь в снег, марлей налипший на окна, и вздрагивая от скрежета колес.

Пусьмусь оставил меня в нашей комнате. Спустя три часа я закончил все три рисунка.

Это были чистые листы обычной машинописной бумаги, белые, как снег в окне «Акведука». Наверху я разбрызгал чернильные кляксы в виде слов. Внизу проставил даты. Не текущие числа и совсем не связанные со Снеговиком. Даже не знаю, откуда они взялись: 12.10.57, 23.7.68, 31.12.91. На первом листе, на зияющем между кляксами и датами белом пространстве я нарисовал брови над миндалевидным глазом; на втором — шею с галстуком, но без туловища; на третьем, в стороне от центра — «плавающую» детскую ладошку, а точнее — ее очертания. Потом разжился у Пусьмуся куском холста и прикрепил к нему рисунки в ряд, а сверху самой густой черной краской, какую мне удалось найти, написал слово «РАЗЫСКИВАЮТСЯ».

Через полтора месяца, когда мне присудили Весеннюю премию, Пусьмусь переехал. Он сказал, что не хочет меня стеснять. Питаться со мной он тоже перестал, хотя продолжал заходить по крайней мере раз в неделю и вытаскивать меня на трек поглазеть на лошадей и послушать трескотню китаянок.

Однажды, когда Пусьмусь загнал себя наркотиками в такой глубокий ступор, что его не могли вернуть к жизни ни свет, ни цвет, он показал мне письмо, в котором выступил с предложением выдвинуть мои рисунки «Разыскиваются» на премию. Он сказал, что они вырывают слова из языка. Он сказал, что от них обугливаются части тела.

Он сказал, что они внушают ужас.

1976

Может, это началось на дне рождения у Терезы, когда я попросил ее отказаться от «Битвы умов», а может, позднее, в ту весну, когда я стал одновременно записываться и на горячие завтраки, и на домашние, успешно саботируя расчеты с кафетерием за питание. Но к школьному спортивному празднику — Дню красно-серых — 11 июня 1976 года мое полуосознанное превращение в этакого маленького возмутителя спокойствия началось всерьез — за три месяца до моего знакомства со Спенсером Франклином.

До этого я не совершил ничего сенсационного. Конечно, я подкладывал Гаррету Серпайену кусочки картона в его бутерброды с кугелем[12] и бананами, но тогда все подкладывали картон в бутерброды Гаррета. Один раз я подгадил Джейми Керфлэку, склеив листы в его тетради по математике, правда, обнаружил он это лишь месяца полтора спустя. А обнаружив, только прыснул со смеху и пихнул кулаком в плечо ближайшего из своих прихвостней.

Это не меня, а Терезу Дорети на две недели отстранили от участия в «Брейн-ринге» за разговоры. Тогда я еще набирал положенные очки в тестах и викторинах, опережая ее в доброй трети случаев. Как-то раз, на последних соревнованиях в учебном году, я обставил Джейми Керфлэка в «квадраты»,[13] и мистер Ланг, который прозвал меня Матильдой за то, что я не умел подтягиваться, даже похлопал меня по спине. В моем годовом табеле, отправленном на дом за неделю до Дня красно-серых, миссис Ван-Эллис написала, что этот год был для меня «годом значительного роста» и теперь я «могу все». Кроме того, она написала кое-что еще, и моя мать зачитала это за ужином в присутствии отца и Брента. А написала она, что у меня «наконец появилось чувство защищенности».

Последнее замечание послужило документальным подтверждением того, о чем я уже начинал подозревать: ощущение собственной ничтожности и чувство одиночества не обязательно проходят с возрастом — просто ты учишься их скрывать.

За завтраком в День красно-серых я сообщил родителям, что для одного из школьных состязаний мне нужна тачка. Они даже не оторвали глаз от тарелок. В гараже я загрузил в тачку наручники из детского полицейского комплекта моего младшего брата, белую блузу художника, которую родители подарили мне на день рождения вместе с этюдником, дощечки с надписями, над которыми я прокорпел чуть не всю ночь, и выкатил ее в мичиганское лето.

Свет в тот день имел окрас цемента, жара и влажность были до того невыносимы, что цикады и те стали заикаться, а потом и вовсе умолкли. Тишину нарушал только один звук — жужжание вентиляторов. Кошки пластами лежали на асфальте в тени машин; время от времени они лениво перетекали с места на место, спасаясь от тепла собственных тел. Когда я переехал через дренажную канаву в конце нашей подъездной аллеи, в руку мне впился комар, первый за утро. Я защипнул кожу вокруг него и стал давить до тех пор, пока он не раздулся и не лопнул как крошечный мыльный пузырь.

Не помню, чтобы по пути я обдумывал свой план — к тому времени все сложилось как-то само собой, — но, вероятно, я был слишком на нем сосредоточен, потому что бодро прошествовал мимо Барбары Фокс, стоявшей на своем газоне. Когда до меня дошло, что это она, я круто развернулся. Барбара улыбалась, раскинув руки. И я бросился в объятия этих рук, покрытых изумительным бронзовым загаром.

— Мэтти, осторожно… — заговорила она, но я уже ткнулся в нее, и она вдруг вся смялась, как бумажный пакет. — Ничего, ничего, — выдохнула она, морщась от боли, и бухнулась на землю. — Все хорошо, радость моя. — Она держалась за левое колено. Ее черные волосы — таких длинных я у нее еще не видел — веером раскинулись по лицу.

— Приземляйся, — пригласила она.

Я опустился на колени; она обняла меня, и я ощутил шуршащее прикосновение ее рубашки цвета хаки.

— Потрогай, — сказала она и приложила мой палец к своей коленной чашечке, которая каталась под пальцем, как шайба от настольного хоккея. — Сместилась.

вернуться

12

Выпечное блюдо еврейской кухни, приготовляемое на основе лапши или мацы с добавлением фруктов и специй.

вернуться

13

Спортивная игра с мячом на бетонной площадке, разделенной на четыре равных квадрата; в игре участвуют два или четыре игрока; проигрывает тот, на чьем квадрате мяч ударится более одною раза.