В трех шагах от Терезиной двери семнадцатилетние чары, побуждавшие меня стремиться к этому мигу, теряют силу. Мои ноги постепенно замедляют ход, и все, что я могу сделать, это прислушаться. Дверь в комнату напротив закрыта, но именно оттуда доносится мягко гудящий джазовый голос Эллы. Из комнаты Терезы не слышно ни звука.
Комната Терезы.
Пол подо мной вспучивается, словно под ним прошла волна. Что-то помимо моей воли отрывает меня от земли и бросает вперед. Я так долго сопротивлялся, барахтаясь на расстоянии крика от этого берега, и вот теперь жизнь вышвыривает меня на него.
Дверь плотно закрыта, и я легонько стучу. Спустя несколько секунд стучу снова. И наконец робко открываю.
В первый момент у меня отвисает челюсть. Я уже видел эту комнату — или почти такую, а может, не совсем такую: не та кровать, не то освещение, не тот белый ковер, но книжные шкафы те же самые. Тот же разнокалиберный набор шкафов, расставленных в том же порядке вдоль одной стены и по бокам одного окна, частью переходящих на другую сторону. Между ними — тот же невысокий красный письменный стол с задвинутым под него красным пластиковым стулом. В шкафах — те же самые книги на тех же местах, то же многотомное собрание «Мировой классики» в кожаных переплетах и те же разномастные книги в мягких обложках, стоящие, может, и без определенного порядка, но именно так, как мне запомнилось. Я мог бы по памяти перечислить практически все названия этих книг, хотя видел их всего лишь раз. Эти тома, с безупречной скрупулезностью расставленные здесь по той же модели, кажутся столь же непостижимыми и древними, как Стоунхендж. Между шкафами та же россыпь фотографий поблескивает теми же лицами: Терезина мать на санках; доктор Дорети в библиотеке держит за руку совсем маленькую Терезу. Среди них нет ни одного фото Терезы в более старшем возрасте, чем я ее знал. Не считая больничной койки, эта комната производит впечатление идеально воспроизведенного кукольного домика.
Только кукла, живущая в этом домике, слишком для него велика. Тереза сидит у окна спиной ко мне, склонившись над книгой. Ее длинные грязно-белые волосы безжизненно лежат на плечах, похожие на бурые водоросли.
Мне хочется прошептать ее имя, спеть ей нашу детскую песенку, сделать что-то приятное, чтобы заново ввести себя в ее жизнь. Но у меня вырывается крик. Звук взрезает воздух и лезвием топора вонзается в стену над ее головой. Она оборачивается, и я вижу фарфоровый слепок с того лица, которое я помню: глаза менее симметричны, нос чересчур плоский. Но изгиб губ все тот же.
— Все будет хорошо, — говорит она и переводит взгляд на окно.
Голос не тот, каким я его помню, и тем не менее он узнаваем. Одна эта фраза, почти лишенная модуляции, оживила в памяти все «Битвы умов», все уроки с первого по шестой класс, и все мое мичиганское детство загудело вокруг меня, словно осиный рой, который я выбил пинком из гнезда в траве.
— Тереза, это Мэтти.
Она снова оборачивается, и я в ошеломлении обнаруживаю, что ее карие глаза полны слез.
— Мне нравится этот запах, — говорит она. — А тебе разве нет? Тай Кобб. Дикарь Билл Донован. Хукс Вильце.[85]
Я не чувствую никаких запахов, но мне все равно, потому что я уже подхожу к ней, чтобы дотронуться до нее, обнять ее — не знаю, какую, — как вдруг она снова повторяет: «Все будет хорошо» — и останавливает меня жестом руки.
— Эй! — окликаю я, подыскивая магические слова, способные хоть немного снять напряжение. «Эй!» не срабатывает, и я пробую другое: — Тереза, поговори со мной, пожалуйста.
— Дони Буш, — слышу я в ответ. — Уаху Сэм.
А волосы у нее такие, просто потому что они мокрые, доходит вдруг до меня. Должно быть, она только что приняла душ или ванну. Я стою неподвижно, позволяя волнам, порожденным моим присутствием, прокатиться по комнате, удариться о стену и откатиться назад, накрывая нас, пока вновь не водворится тишина. Тереза перестает артикулировать, и перечень чего бы то ни было замирает у нее на устах. Будем надеяться, что это сработало. Будем надеяться, что это удержит ее здесь, со мной. Я робко прикасаюсь к ее руке. Слезы переливаются через ее ресницы, растекаясь по лицу, и я вижу в ее глазах себя, плавающего среди мертвых родителей, утраченных лет и людей-призраков. Мы стоим вместе в этой комнате и качаемся в ней над зимним миром, словно в воздушном шаре, только что сорвавшемся с гайдропов.[86]
— Привет! — говорит Тереза, кивая головой. — Я буду сразу за вами.
— Это Мэтти, — повторяю я тупо, пока Тереза смотрит на дверь за моей спиной.
Понимает ли она, что это я? Не обидел ли я ее? Невзирая на все те годы, что я провел, в разных вариациях представляя себе этот миг, я не знаю, что делать. И поэтому опускаюсь перед ней на одно колено. В другой вселенной, в более сладкой жизни я бы, наверное, предложил ей руку и сердце. Спенсер совершил бы церемонию. Но вместо этого я расстегиваю рюкзак и достаю Терезин блокнот.
Она его узнала, я в этом почти уверен, потому что она сразу замерла, а когда я ей его вручил, побледнела как труп. Взгляд застыл, и она, кажется, перестала дышать. А когда задышала снова, дыхание было ровным и частым.
Я стою рядом с ней, совсем близко, и смотрю, как она отгибает потрепанную синюю обложку.
— Н-н-н-хы! — тянет она, вроде бы даже прихмыкнув. — Все будет хорошо.
Присев на кровать, она принимается листать блокнот, практически в него не заглядывая. Я смотрю на ее макушку и вспоминаю, как по ее ногам стекала тина в тот день, когда мы превращались в озеро.
— Прости меня, Тереза, — шепчу я сквозь слезы. — Прости меня. За все.
Какое-то время она продолжает перелистывать страницы, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, и что-то бормочет — возможно, читает вслух, но я не могу разобрать слов. И вдруг резко встает, оказавшись вплотную ко мне. Я чувствую на щеке прикосновение ее волос, затем руки, затем она меня целует.
В течение нескольких блаженных мгновений я не замечаю ничего странного. Ее губы без нажима прикасаются к моим, и я ощущаю вкус ее дыхания, зубной пасты и яблока. Я чувствую, как наши жизни смыкаются через едва приоткрытые рты, словно кончики языков, хотя сами языки так и не соприкоснулись. Знакомая боль пронзает мое тело где-то под легкими. Тереза приникает ко мне, как ребенок иногда прижимается лицом к стеклу автомобиля, пробуя на вкус конденсат. Я не отстраняюсь, пока она не начинает кричать. Но она уже обнимает меня одной рукой за шею, явно не желая отпускать. Ее зубы бьются о мои, она напрягается всем телом и опять испускает крик — прямо мне в рот. Я отскакиваю, чуть не завалив ее на себя, но она вдруг отпускает руку и снова разевает рот — эту черную дыру в центре моего мира, — а потом, к моему изумлению, хватает меня там.
— Не надо, Тереза, — говорю я. — Пожалуйста. — И она, не закрывая рта, начинает раскачиваться. — Я могу уйти. Могу остаться. Могу спеть тебе песенку. Скажи только, чего ты хочешь. Чего ты хочешь, Тереза? Что тебе нужно? Что мне сделать?
— Я не могу, — отвечает она вполне спокойно, и, несмотря на то, что я вижу, как снова раскрывается ее рот, и знаю, что за этим последует, по моему телу пробегает трепет жуткой щекочущей радости. Я почти уверен, что на одно это мгновение она поняла, кто перед ней. Потом она снова начинает кричать, и в комнату врывается толпа людей.
Я вижу, как блокнот соскальзывает с Терезиной кровати и плашмя падает на пол, но тут кто-то отпихивает меня в сторону, хватает Терезу и подталкивает ее к кровати, но крик не прекращается. Мужчина, усадивший Терезу на кровать, заполняет собой чуть не всю комнату; на нем белый врачебный халат. Второй мужчина, в джинсах и свитере, протискивается мимо меня и наклоняется над кроватью. У него курчавые волосы. Лица я так и не увидел. Третий — Спенсер.
86
Веревочные или цепные канаты, используемые при посадке дирижабля или сферического аэростата.