— И вот я там, — продолжает Спенсер. — Впервые за тринадцать лет вступаю в святилище Дорети. Закрываю дверь — и ба-бах! — опять она, все та же застывшая мертвая тишина. Каждый скрип половицы — как крик чайки над океаном. Такая вот глубокая тишина. Мне видно, как Тереза крутится на кухне, но явно без всякой цели. Просто переставляет что-то с места на место. Со стен на меня все так же пялятся маски. Мне хочется бросить цветы на приветственный коврик и уйти. После десятиминутных колебаний я подхожу к кухне и вижу, что Тереза сидит за столом и курит. Дым — это единственное, что здесь еще движется.
«Тереза, как ты тут?» — спрашиваю я, но она на меня даже не смотрит. За ее стулом высится стопка газет в нераспечатанных защитных пакетах. Посуды нет ни в раковине, ни на столе, не считая белой кружки с надписью «Медицинская школа Корнелла», которую она использует в качестве пепельницы.
Спенсер с силой втягивает воздух — набирает полную грудь, задерживает его на несколько секунд и выпускает. Я смотрю на снежную морось — нити, сплетающиеся в погребальный покров.
— Она ничего не ответила. Хотя нет, вру. Она сказала: «Все будет хорошо».
Я стискиваю руками грудь. Спенсера качнуло, и он схватился за перила.
— И после этих слов, Мэтти, не знаю почему: наверное, я еще чувствовал себя виноватым в том, что случилось в нашу последнюю встречу, — меня повело. Я обезумел. Я столько времени, столько дум потратил на этого человека! «У меня? — спрашиваю. — Спасибо, родная, у меня все прекрасно/ Приступы ломки? Упаси бог! У меня их уже практически не бывает. Правда, я не чувствую вкуса пищи. Видимо, подпортил себе язык или вкусовые рецепторы. И еще я не переношу солнечного света — сетчатка ни к черту, но ты права, все будет хорошо». Не помню, сколько я распространялся на эту тему. Но тут мой взгляд упал на эркер в гостиной — он был все так же зашторен, — затем скользнул на обеденный стол, и то, что я увидел, заставило меня замолчать. Я потряс головой, пытаясь отогнать наваждение. И тут, клянусь богом, меня разобрал смех. В центре стола по идеальной прямой выстроилась батарея открытых баночек с детским питанием.
— О, нет! — вырывается у меня тихий возглас, и к глазам подступают слезы. Но единственное чувство, которое я улавливаю в голосе Спенсера, — это смирение.
— Даже этикетки на баночках смотрели в одну сторону, — продолжает он. — Морковь, стручковая фасоль, мясные шарики с макаронами в яблочном соусе и черт знает что еще. Из каждой баночки торчала своя ложка — как рассада в горшочках. Баночки, что мне показалось довольно странным, были практически непочатые, но тогда меня больше взволновало само их наличие, и я воскликнул: «Боже милостливый! Тереза Дорети, ты стала матерью? Поздравляю! Я так рад за тебя. За всех нас!» После чего я вспомнил о цели своего визита и сказал: «Меня очень опечалила смерть твоего отца. Но, черт возьми, Тереза, ты стала матерью! Можно взглянуть на ребенка?»
И тут она впервые на меня посмотрела. Это был тот же взгляд, Мэтти, только еще хуже. Ты видел его сегодня утром — он не изменился.
— Видел, — говорю я, пытаясь удержаться на ногах, взять себя в руки.
— И, устремив на меня этот взгляд, она сказала: «Он не ест». Как будто она говорила о машине, которая не заводится, или о ручке, которая не пишет. Внутри у меня все сразу адски похолодело, я, шатаясь, поднялся со стула и прошел в гостиную, чтобы получше рассмотреть баночки. Светильник над большим белым диваном был включен. Диван все тот же, только просиженный и потертый. На нем лежал маленький сверток из одеял. Приглядевшись, я увидел личико Аналиссы Петтибон с широко раскрытыми глазами.
Спенсер смотрит на меня, словно ожидая какой-то реакции. Но я не могу даже набрать воздуха в легкие. Самое худшее во всей этой истории — ее неизбежная, неоспоримая логика. Я чувствую резь в глазах, чувствую, как они опухают, — словно мне поставили два фингала сразу.
— Решение назрело моментально, — говорит Спенсер. — Сразу. В Судный день, надеюсь, я узнаю, было ли оно правильным. — На глазах у него тоже выступают слезы, но голос звучит ровно. — Не знаю, зачем ей понадобился ребенок. Но не думаю, что она хотела причинить ему зло. Это не был какой-нибудь ужастик типа «Теперь я Снеговик». Судя по количеству баночек, она накупила детского питания долларов на сто и пробовала кормить малышку каждым. Ведь несмотря на уйму прочитанных книг и на свои необыкновенные мозги, Тереза мало что понимает в обыденной жизни. Я почти на сто процентов уверен, что ей и в голову не приходило, что малышка не ела, потому что еще не созрела для твердой пищи. Ее надо было кормить либо грудью, либо из бутылочки. Через пару дней Аналисса, должно быть, совсем затихла, а Тереза все сидела за кухонным столом в ожидании бог знает чего, и это продолжалось до моего прихода, то есть почти четверо суток.
Моим первым побуждением было рвануть за молочной смесью. Но малышка могла в любой момент умереть — бог знает как она умудрилась протянуть так долго. Она едва дышала — один вдох за несколько секунд, как севшая батарейка. Потом, после легкой судороги, ее вырвало, и это решило все. Не думаю, что в желудке у нее осталось что-то, кроме собственных соков, потому что рвота была желто-красного цвета и очень жидкая. Я сгреб малышку в охапку и пулей вылетел из дома. Тереза даже не встала из-за стола.
Аналисса и раньше-то была легче перышка, а теперь стала почти невесомой — как будто держишь в руках мыльный пузырь. Прижми я ее чуть крепче, я бы наверняка ее раздавил, а чуть слабее — она бы просто улетела. Я сел в машину, положил девочку к себе на колени и только тогда осознал, что понятия не имею, где находится ближайшая больница, поэтому с маниакальной одержимостью поехал в Бельмонт. Вероятно, можно было бы найти что-то и поближе, но я представил, какие вопросы посыплются на меня, как только я, пошатываясь, войду в вестибюль бирмингемской клиники с полумертвым чернокожим младенцем на руках, да еще и не своим. Не говоря уже о том, что мне бы пришлось черт знает что плести о Терезе.
К счастью, Бельмонт находился рядом с моей церковью, рядом с моим бывшим домом, и я даже знал кое-кого из сестер. Врачи, разумеется, все равно стали меня допрашивать, но Аналиссу снова вырвало чем-то красным, и они ее унесли. Я сразу пошел к телефону и позвонил в полицию. Прессу, видимо, тоже кто-то проинформировал, потому что репортеры появились раньше копов.
Спенсер весь сжимается под своим пальто. Я покорно жду, потому что у меня нет выбора. Он прав. Кино кончилось. Вред причинен. По-прежнему валит снег, небо темнеет в надвигающихся сумерках.
— К тому времени я уже знал, что сказать полиции, — продолжает Спенсер. — Я сказал им, что обнаружил девочку на коврике у себя под дверью. Все в церкви знали, что я был опекуном Аналиссы и ее матери, так что я рассудил, что тот, кто якобы ее похитил, тоже мог быть в курсе.
На следующий день полиция, разумеется, поставила на уши всю нашу конгрегацию — не только твоего покорного слугу. Они устроили у меня форменное «бостонское чаепитие»,[87] перетряхнув всю мою квартиру в поисках доказательств того, что я сам осуществил или, по крайней мере, задумал киднэппинг, хотя им так и не удалось придумать ни одного вразумительного мотива. Хуже того, из-за напряженности и подозрений на поверхность всплыло множество мелких скрытых конфликтов и враждебных отношений в самой церкви, так что у нас началась местная «сейлемская охота на ведьм», когда добрые набожные люди предавали своих ближних и указывали друг на друга пальцем. К тому времени, когда страсти улеглись, многие члены братства были страшно мной разочарованы и в какой-то момент начали собирать подписи под петицией о моем исключении. Сколько раз я мучился оттого, что причинял страдания людям, которых я любил, за которых молился, о которых заботился! Но сдать Терезу полиции означало отправить ее в тюремную психушку, а мне претила даже сама мысль об этом. Я бы этого просто не вынес. Так что я ничего такого не сделал и не могу сказать, что сожалею об этом.
87
Бостонский бунт 1773 года против беспошлинного ввоза англичанами чая в Северную Америку, один из эпизодов борьбы североамериканских колоний за независимость.