Спасибо им, что он открыт.
Еретический смысл, заключенный в первом варианте, был, таким образом, максимально смягчен".
Конечно, смягчен, и еще как! "И пусть он будет пуст, как полюс" предложение, в общем-то, утвердительное: ладно, пусть будет так, но... Здесь предполагается, что метеорит пуст. Но "будь он даже пуст, как полюс" - это скорее условное предложение (если бы даже он был пуст, как полюс, то и тогда...). Нас ошарашили оба варианта. Значит, для Пастернака не исключено, что метеорит - пуст? Что вся ценность свершившегося - в порыве, в движении к нему, пустому полюсу? "...мы гостили в сфере преданий" не без оснований было прочитано нами, как "мы гостили в сфере утопии". Погостили - и возвратились в реальный мир. Правда, утопия признана очеловечивающей, ибо все же "нас перевели на четверть круга против зверя".
Предание - атрибут прошлого, а утопия - атрибут будущего, но сфера у них общая - сфера мифа. Эту подспудную мысль мы и уловили. И она нас насторожила: нам надо было знать точно, пуст, по убеждению Пастернака, полюс, открытый революцией, или не пуст.
Мои заметки многократно свидетельствуют и о том, как поразило нас еще одно разночтение в двух однотомниках Пастернака. Цитирую:
"В поэме "Высокая болезнь" непосредственно за отрывком, посвященным Ленину и утверждающим его историческую правоту, следуют строки, которые заключали поэму в издании 1934 года, но были исключены из издания 1936 года:
Я думал о происхожденьи
Века связующих тягот.
Предвестьем льгот приходит гений
И гнетом мстит за свой уход.
Остается только процитировать короткий отрывок из "Лейтенанта Шмидта" - и явное беспокойство Пастернака по поводу развития и результатов революции станет в глазах читателя неоспоримым (напомню: все это читалось мною в докладах зимой 1943/44 года в студенческом научном обществе и на кафедре русской литературы КазГУ. - Д. Ш., 1993):
О, государства истукан,
Свободы вечное преддверье.
Из клеток крадутся века,
По Колизею бродят звери,
И проповедника рука
Бесстрашно крестит клеть сырую,
Пантеру верой дрессируя.
И вечно делается шаг
От римских цирков к римской церкви,
И мы живем по той же мерке,
Мы, люди катакомб и шахт".
Нас не могли не приковать к себе эти пастернаковские строки, ибо они всей своей сутью совпадали с нашим глубинным ощущением неблагополучия времени. Вместе с тем эта роковая смена одних и тех же тезиса и антитезиса, это кружение внутри фатально безвыходного цикла ломали нашу оптимистическую трехстадиальную Схему! Причем гениальный пастернаковский стих уже одной только своей музыкой был куда убедительней, чем "исторический" и "диалектический" материализм, из которого наша Схема возникла.
И тут моя мысль (я говорю о своих набросках тех лет) обращается к двум романам, ставшим для нас, нескольких ближайших школьных друзей, настольными раньше, чем стихи Пастернака, в девятом-десятом классах (в 1939 - 1940 годах). Итак:
"Роман Анатоля Франса "Восстание ангелов" сводит к такому же результату любой революционный переворот и заключается афористическим выводом: если бунтарь и мятежник (у Франса - Сатана), восставший против жестокого и ограниченного тирана (у Франса - Бога), побеждает, он превращается сам в жестокого и ограниченного тирана. Сатана Франса увидел свою победу во сне и отказался от уже подготовленного восстания.
К такому же выводу, но на другом, историческом, материале приводит и роман Франса "Боги жаждут", посвященный Великой буржуазной революции во Франции.
Иными словами, вывод и у Франса и у Пастернака выглядит так: идея свободы, победив, создает систему, которая, стремясь защитить себя, становится врагом свободы и уничтожает ее внутри себя".
Нам предстояло еще лет двадцать расти до существенной корректировки этого вывода: не любая, а лишь утопическая идея, победив и будучи не в силах ни при каких условиях реализовать свои (по определению - невыполнимые) обещания, создает систему, которая, стремясь защитить себя, становится врагом свободы и уничтожает ее внутри себя. Так было бы много вернее. Но трудно было требовать от нас понимания этого факта в первой половине 40-х годов. На один эпитет (утопическая) ушло полжизни. А в те поры досталось от нас и Пастернаку и Франсу:
"Для просвещенного литератора XX века мысль о замкнутости цикла исторического развития недостаточно грамотна".
Хлестко, не правда ли? Избавил нас от неприятной необходимости дать тут же любимейшему поэту урок большевистской политграмоты сам Пастернак. Мы нашли спасительный выход и разрешение от всех сомнений в неотразимом "Спекторском" и буквально уцепились за спасательный круг одной строфы. Цитирую весь отрывок, как он сохранился в моих заметках:
"...Вот в этих-то журналах, стороной,
И стал встречаться я как бы в тумане
Со славою Марии Ильиной,
Снискавшей нам всемирное признанье.
Она была в чести и на виду,
Но указанья шли из страшной дали
И отсылали к старому труду,
Которого уже не обсуждали.
Скорей всего то был большой убор
Тем более дремучей, чем скупее
Показанной читателю в упор
Таинственной какой-то эпопеи,
Где, верно, все, что было слез и снов
И до крови кроил наш век-закройщик,
Простерлось красотой без катастроф
И стало правдой сроков без отсрочки".
(Выделено теперь. - Д. Ш., 1993)
И мы намертво уцепились за "правду сроков" и за "красоту с катастрофами". И не только мы. У Олеши в "Зависти" самый положительный и коммунистически безупречный молодой герой, Володя Макаров, говорит своему приемному отцу Андрею Бабичеву:
"...революция была... ну как? Конечно, очень жестокая. Хо! Но ради чего она злобствовала? Была она великодушна, верно? Добра была - для всего циферблата... Верно? Надо обижаться не в промежутке двух делений, а во всем круге циферблата... Тогда нет разницы между жестокостью и великодушием. Тогда есть одно: время. Железная, как говорится, логика истории. А история и время одно и то же: двойники... главным чувством человека должно быть понимание времени". (Выделено теперь. - Д. Ш., 1993)
Это ли не "правда сроков", то есть правда с отсрочкой, обусловленной "как говорится, железной логикой истории"? Это ли не "красота с катастрофами", которая обязательно станет в конце "циферблата" красотой без катастроф? Имелось у нас и еще одно подтверждение догадки о "правде сроков" - в тех строках Пастернака, которые я уже цитировала: "...за подвиг, если не за то, что дважды два не сразу сто". Не сразу, но все-таки в конце концов будет "сто"?
Вот как пересказ тех же иллюзий, но уже окончательно развенчанных, будет звучать (в тех же устах - моих) через двадцать пять лет:
"Невозможность прямого, открытого диспута долгие годы усугубляется еще и страхом повредить дискуссией, даже конспиративной, не себе, нет, а Великой Непогрешимой Идее, гипноз которой, осуществленный посредством лавинообразных потоков массивной, избыточной неправды и полуправды, обрушиваемых всю жизнь на каждого, преодолеть чрезвычайно трудно и не всем под силу.
Искренний и прозорливейший Пастернак восклицает: "И разве я не мерюсь пятилеткой, не падаю, не поднимаюсь с ней?"... И тут же кается (перед собой, перед ближайшими, перед родиной и вечностью, а не перед властью): "Но как мне быть с моей грудною клеткой и с тем, что всякой косности косней?" И делает самоуничижительный, но логичный вывод: "Напрасно в дни великого Совета, где высшей страсти отданы места, оставлена вакансия поэта: она опасна, если не пуста"!
Маяковский, отдавший себя, казалось бы, безраздельно коммунистическому мессианству, пишет: "Хорошо у нас, в стране Советов: можно жить, работать можно дружно. Только вот поэтов, к сожаленью, нету... Впрочем, может, это и не нужно?.." И как искренне он себя ни смирял, "становясь на горло собственной песне", в конце концов он убил эту непокорную песню, выстрелив в самого себя.
Для кого опасна "вакансия поэта", "если не пуста"?! Кому не нужны настоящие поэты?! По-видимому, все той же Единственной, Великой и Непогрешимой Идее. И это противоестественное величие, которое боится пророческого дара поэзии, в глазах третьего поколения непрерывно уничтожаемых и самоуничтожающихся литераторов все еще продолжает оставаться величием!