Таков гипноз повторения одного и того же комплекса догматов в течение жизни трех поколений подданных диктатуры.
"Да, он наступил на горло собственной песне", - говорит К. Паустовский, и это ужасное, ничем не оправданное самоубийство духовное, предшествовавшее самоубийству физическому, Паустовский (а мы привыкли его любить: он тонкий лирик, он порядочный человек, он не карьерист - таково общее мнение) называет "подвигом поэтического самопожертвования ради блага своей страны и народа"!..
Мне тоже случалось защищать свою противоестественно слепую веру в утопию в неумелых юношеских стихах: "Но, ограждая высшие черты действительности, тягостной, как камень, мы зажимали собственные рты своими же горящими руками!" Но не будем забывать и того, что к любой степени убежденности примешивается в таких условиях и страх! Нормальная человеческая выносливость, нервная и физическая, не рассчитана на тоталитарные методы устрашения, подавления и мучительства человека. Убежденность под напором жизни уходит, а страх становится главным стимулом поведения.
Это говорит китайский писатель Го Можо: "Прошло более двадцати лет со дня опубликования "Выступлений на совещаниях по вопросам литературы и искусства в Яньани" председателя Мао. Я читал их много раз. Иногда на словах я могу говорить о необходимости служить рабочим, крестьянам и солдатам, о необходимости учиться у них. Но все это остается лишь на словах. Только говорить о марксизме-ленинизме, только писать о марксизме-ленинизме - это не значит работать по-настоящему, не значит претворять его на практике, не значит поступать согласно с указаниями председателя Мао, не значит овладевать идеями председателя Мао... Моя сегодняшняя речь - это выражение моего состояния... Я высказал то, что у меня на душе. Теперь я должен хорошо учиться у рабочих, крестьян и солдат, преклоняться перед ними как перед уважаемыми учителями. Хотя мне уже за 70, но у меня еще есть мужество и воля. Иными словами, если мне нужно поваляться в грязи, то я хочу это сделать, если мне нужно испачкаться мазутом, то я хочу это сделать. И даже если нужно будет обагрить тело кровью в случае нападения на нас американского империализма, то я также хочу бросить в американских империалистов несколько гранат. Таковы мои мысли. Сейчас нужно хорошо учиться у рабочих и крестьян, а если будет возможно, хорошо служить рабочим, крестьянам и солдатам".
От этой сбивчивой, задыхающейся скороговорки (президента Академии наук КНР!), от этого стариковского бормотанья веет смертельным страхом - перед застенком, перед толпой озверевших подростков-штурмовиков. А мы говорим иногда, что Оруэлл утрировал ситуацию. Заметьте: он предусмотрел ее для своей родной цивилизованной Англии, а не для черной Африки...
А это - Юрий Олеша. Здесь как будто нет потери собственного достоинства: здесь все искренне. Но тем более страшно и горько... видеть, как дар художника корчится на аутодафе, зажженном в его собственном мозге: "И вот сейчас возник вопрос, в который упираешься, что называется, лбом, - вопрос о перестройке, вопрос о приобретении ленинско-марксистского понимания жизни. Я хочу перестроиться.
Конечно, мне очень противно, чрезвычайно противно быть интеллигентом. Это слабость, от которой я хочу отказаться. Я хочу отказаться от всего, что во мне есть, и прежде всего от этой слабости. Я хочу свежей артериальной крови, и я ее найду. У меня поседели волосы рано, потому что я был слабым. И я мечтаю страстно, до воя, о силе, которая должна быть в художнике, которым я хочу быть".
Послушайте, может быть, это издевательство? Может быть, это чудовищный гротеск в форме авторского монолога? Ведь Олеша был таким тонким стилистом! Не будем обольщаться. Ниже - мольба о доверии, об отсрочке, о праве "перестраиваться" самостоятельно, по своему разумению: "Я, конечно, перестроюсь, но как у нас делается перестройка? Вырываются глаза у попутчика и в пустые орбиты вставляются глаза пролетария. Сегодня - глаза Демьяна Бедного, завтра - глаза Афиногенова, и оказывается, глаза Афиногенова - с некоторым изъяном... Я сам найду путь, без кондуктора... Я себя считаю пролетарским писателем. Может быть, через тридцать лет меня будут читать как настоящего пролетарского писателя".
Бог миловал: через тридцать лет его начали читать снова - как незабываемого Олешу, "Зависть" которого так и осталась не панегириком номенклатурному "пролетарию", а горьким реквиемом российскому интеллигенту...
Было отчего умереть. Он не умер, убив себя, но большая часть того, что ему удалось опубликовать, изуродована авторским насилием над самим собой и цензурой, как ноги красавицы китаянки - бинтами...
Потом появился самиздат, которого до второй половины 50-х годов почти не было. Но до нелегальности надо дозреть, решиться на нее, переступить через свою естественную законопослушность, через инстинкт самосохранения, не говоря уж о технической трудности нелегальных действий в условиях такой диктатуры. Пока же человек до нелегальности и - тем более - до открытого сопротивления не дозрел и борьба идет только внутри сознания, он подчинен диктатуре и разделяет ее деяния, активно или пассивно..."
Все эти и многие другие здесь не приведенные отрывки из произведений и высказываний советских писателей в моей книге "Наш новый мир. Теория. Эксперимент. Результат" (1968, 1972 - самиздат; 1981, 1986 - зарубежные издания) снабжены точными библиографическими ссылками. В упомянутой выше книге, разумеется, все куда более проработанно, чем в косноязычных и противоречивых юношеских заметках с их прямолинейным социологизмом. Но, во-первых, здесь продолжает развиваться та же тема. А во-вторых, была в тогдашнем нашем косноязычии ныне утраченная неподдельная свежесть - веяние наивности и непосредственности. Мы не резюмировали и не резонерствовали - мы жили.
Но мы еще и не позволяли себе додумывать до конца. Чаще же не умели додумать, не были в состоянии понять всей глубины и обоснованности сомнений, одолевавших наших любимых художников. Мы еще и поучали их большей цельности, большей последовательности в желании и готовности обмануться. Но до чего трудно было себя обманывать:
"Исследователь (то есть я. - Д. Ш., 1993) оправдывает лицемерие догмы и пороки системы как единственную возможность оградить от внешней и внутренней враждебности, защитить и сделать жизнеспособным прогрессивный социально-экономический строй. Без сомнения, идеальная государственная система, отвечающая требованиям исследователя и выполняющая все обещания революции, под действием сил прямой враждебности и бессознательной инерции обречена была бы на славную смерть.
Исследователь успокаивается на том, что если главный социально-экономический сдвиг (уничтожение частной собственности) сохранен, то все отклонения, сознательные и бессознательные, будут со временем выровнены. Возникает формула "правда сроков" ("отсрочка правды"), возникает ссылка на историческую закономерность, на "весь циферблат", на "красоту с катастрофами".
На этом исследователь останавливается. Все то, чего он не смог оправдать, он относит за счет своей подозрительности и своей слепоты. Роль раскрывателей его формул оставлена следующему поколению (слава Богу: кое что успело сделать и наше. - Д. Ш., 1993).
Являясь, по сути дела, вопросом (как же осуществится "правда сроков"?), формула эта оставляет в создавшем ее художнике глухую тоску и неудовлетворенность. Пастернак о Кавказе:
И в эту красоту уставясь
Глазами бравших край бригад,
Какую ощутил я зависть
К наглядности таких преград!
О, если б нам подобный случай,
И из времен, как сквозь туман,
На нас смотрел такой же кручей
Наш день, наш генеральный план!
Передо мною днем и ночью
Шагала бы его пята.
Он мял бы дождь моих пророчеств
Подошвой своего хребта. (Выделено теперь. - Д. Ш., 1993)
Ни с кем не надо было б грызться,
Не заподозренный никем,
Я, вместо жизни виршеписца,
Повел бы жизнь самих поэм".
А сразу же после стихов Пастернака посредине строки мною крупными буквами было написано: "ГАМЛЕТ?!"
Ума не приложу: как мне тогда мог привидеться сквозь все завесы собственной слепоты и времени поздний пастернаковский Гамлет ("Гул затих. Я вышел на подмостки...")? Такова, очевидно, магия пастернаковского стиха. Для меня нынешней это вопросительное восклицание оказалось полнейшей неожиданностью. А за Гамлетом следовало: