«Вот это да! — сказала я себе. «Я самая первая услышу важное правительственное сообщение!» Во всём совхозе приёмник был только у нас, а радио ещё не было, так же, как и электричества. Папа привозил «питание» для приёмника — такие тяжёлые свинцовые коробочки — из города, когда ездил в командировки. Я заторопилась, чтоб быть совсем готовой и сразу ринуться в клуб, как только узнаю сообщение. Но и тугие неподатливые носки успела натянуть, а голос всё только предупреждал, чтобы приготовились слушать
Таня и братик Коля, 1940 г.
.
— Да я готова! Готова! — шептала я приёмнику. Вся наша по воскресному прибранная комната была готова и выглядела торжественно. Прохладные и тёмные от тополёвой зелени стёкла южных окон ещё не освещены солнцем, но восточные — как солнечные паруса: кажется, дом не выдержит натиска лучей и, как корабль, тихо заскользит на запад к лесу.
Да, мы все готовы! И вот, наконец, голос предупредил, что сейчас выступит товарищ Молотов. И Молотов сказал то, что, конечно же, с самого начала знал голос, потому и был такой необычный… «Вероломно… фашистская Германия… бомбили Киев…» Я выслушала всё до конца, до слов: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!»
Как я неслась к клубу! Война! Сердце колотилось от какого-то непонятного восторга: то ли ужас, то ли радость — ведь первая узнала! Сейчас, сейчас скажу! Ещё издали у клубного крыльца узнала по белому платью маму. Нагнувшись, она помогала Коле делать очень важное дело. И я, не добежав до них, закричала:
— Мама! Война! Молотов сказал! Бомбили Киев! И ещё…
Мама испуганно подхватила Колю на руки, будто кто собирался его укусить, прижалась к нему лицом.
— Дочка! Фашисты, да?
— Ага! Германия!
— Господи! Всё-таки… Всё-таки… — бормотала мама, скоро-скоро, почти бегом, всходя на крыльцо клуба.
Я бежала за ней. В открытую дверь бильярдной увидела папу и, обгоняя маму с Толиком, кинулась к нему, повисла на руке, держащий нацеленный на шар кий.
— Пап, война! Молотов сказал! С фашистами! По радио!
Папа крепко, как мама Толика, свободной рукой прижал меня к себе и заговорил громко, властно, точно, как тот голос в приёмнике:
— Товарищи! Дочка принесла известие. Она слушала по радио сообщение Молотова: фашисты развязали войну! Нужно быть готовыми…
Я не дослушала, к чему надо быть готовыми, и побежала искать своих: Шурку-подружку, Кольку Зайкина. Они ещё не знают! Я их нашла тут же, но они уже откуда-то знали!
А народ быстро расходился из клуба. Шума не было, стоял какой-то глухой гул, будто из-под земли.
Почувствовав, что сейчас взрослым не до нас и что нам ничего не будет, мы побежали на сцену за кулисы, куда нас обычно не пускали. А нам туда хотелось. Но смотреть там оказалось нечего — в узком проходе между кулисами и стеной валялись поломанные стулья, стояло разбитое трюмо, несколько пустых бочек. Мы вышли на сцену и остолбенели: в зале пустота! Бросились к дверям — заперты. Мы залезли на высокие подоконники, глянули в окна: возле клуба ни души. Мы отчаянно стучали в рамы и двери, пока Колька не догадался вынуть одно квадратное стекло в окне, отогнув маленькие гвоздики, державшие стекло в раме.
Когда мы, наконец, очутились на воле, что-то странное поразило нас всех. Что-то было не так в привычном виде посёлка. И мы притихли, озираясь по сторонам, пытаясь понять, что же, что же случилось? А-а-а…
— Тишина-а-а! Тишина — вот что случилось. Такая тишина, будто при солнце, при синем небе стоит ночь. Дома блестят окнами молча, как ночью. Во дворах перед домами — никого. Никого возле конторы. Никого возле конного двора. Тихо на железном механическом. Только куры кое-где бродят или лежат в пыли, да гуси, как всегда, возле ключа воду цедят. Мы, только что кричавшие, стучавшие в клубе, молча, с какой-то робостью побрели по пустым улицам домой. Сначала шли тихо, потом всё быстрей, а потом уж мчались…
…Страшно на пустых, солнечных, молчаливых улицах. Война…