Тонкий вибрирующий мальчишеский голос показался тонкой былинкой, проросшей первой на огромном пространстве земли. Не поддержи её, и поникнет одна-то, пропадёт, — загасит её ветер! Потому каждый из нас постарался поддержать запевшего, и взошла, поднялась вокруг него целая весёлая полянка перепутанных голосов и голосков:
Мы допели эту странную песню до конца. Странную, потому что она была совсем не школьная, и к смыслу нашего дела и труда не подходила…
А, может, подходила? Потому что была в ней такая напряжённая тоска ожидания, да и не просто тоска, а с отчаянной надеждой на то, что всё сбудется! Будет встреча, вернусь я! И победа будет — это уж точно!
Но ведь и мы ждём победу! И мы копали своё поле и с отчаянием от усталости, от бесконечности работы, и с надеждой: одолеем! И нашему полю теперь ждать, когда его засеют или засадят, и надеяться: зазеленеть.
Нет, песня была самая подходящая, потому что такое было кругом настроение. И это понимали наши учителя. И не только не остановили нас, но и сами пели с весёлой отчаянной тоской сбывающегося ожидания.
Песня была спета до конца. Мелентий Фомич, отвернув лицо от ветра, сказал негромко:
— Мы, все учителя, рады, как хорошо вы работали. Вы молодцы. Мо-лод-цы!
— Уж если не хорошо, так лучше не работать! — ответила за всех наша Галия.
— Вот правильные слова! — поднял к небу свой вещий палец директор. — А теперь пойдём да проводим камышлинских!
— Урра! — закричали мы обрадовано. И наконец-то тронулись, побежали к дороге.
И наступило ЗАВТРА — 9 МАЯ…
С 8 мая, со вчерашнего дня, в Берлине не стреляли. Все понимали: вот-вот… И всё же это случилось неожиданно. Да! Хоть и ждали.
Мы с моей подружкой Зульфиёй, жили в этом колхозе, где была семилетка, а в нашем, совхозном, посёлке — всего четыре класса.
С сентября 1943 года мы здесь на квартире у тёти Ени. Спим в одной кровати «валетом», а тётя Еня — на печке. Второй кровати у неё нет — домик её очень маленький. С вечера мы с подружкой загружаем наши чугунки картошкой, немного лука туда и морковки, а наша хозяйка ставит их вместе со своими чугунами в большую русскую печь. Она топит её очень ранним утром, когда мы ещё спим.
И в это утро я услышала сквозь сон медленную и мягкую поступь тёти Ени, входящей в избу с полными вёдрами. И уже очнувшись, слушала, как звонко упала дужка ведра, сброшенная с крючка коромысла, как звучно всплеснулась вода, и я словно сама увидела хрустальную глубину ключевой воды в ведре, глубину, промеренную светлым зайчиком, метнувшимся на дно от всплеска. И вместе с этими звуками и сонным видением воды, всплеснувшей в ведре, возник голос тёти Ени. Негромко, прерывисто от усилия — ставила второе ведро на скамью — она выговорила:
— Счас… сказывают… война кончилась.
— Правда?! — мы обе с Зульфиёй уже сидели в постели. — Тётя Еня-а-а! Правда?!
— Говорят… Вроде бы из района звонили…
(В деревне здесь не было радио, все особой важности новости передавали в сельсовет по телефону. Простые новости даже и не передавали.)
…Мы мчались к школе, не помня ног. Мы неслись по замуравленной уже улице деревни, и теневая её сторона была широкой, а светлая жалась к завалинкам — такое низкое ещё было солнце.
Хлопали калитки, раздавались редкие и какие-то болезненные вскрики.
Мы перегнали нескольких ребят, двух—трёх женщин, спешивших к школе, но не узнали их. И нас никто не окликнул.
Ближе к церковной ограде — там за оградой и была наша школа — услышали голоса, крики. Плач.
За оградой было пестро от народа. Взрослых не меньше, чем школьников, изумилась я. Хотя, чего ж изумляться? Куда ещё идти, как не к школе? Тут празднично от деревьев, от красной кирпичной кладки церкви и ограды. Тут дети… Носятся. Снуют юркими мальками: «Победа! Победа!…»