Настал светлый летний вечер, он начал озираться в комнате, смотреть на мебель и картины, и увидел большой портрет Адельгейд, азбуку и игрушки юного Виллаца, – все старые вещи… Ушло время.
Ушло.
Он разжал кулаки в карманах и стал думать о том времени, которое ушло. Сколько лет проживет он еще? Он стал такой сухой и костлявый!
Когда он услышал, что Давердана вернулась, он вскочил и встал прямо и гордо. Что он с ума сошел? Его прежняя горячность овладела им, он стоял прямо и неподвижно. Когда Давердана вошла, он сказал ей, что она ловкая девушка, что она всегда была ловкой девушкой, одним словом, гм…
Его припадок прошел, и он кончил тем, что сказал:
– Подожди немного, останься здесь!
И поискав в столе, он вынул кредитную бумажку и дал ей.
Давердана покраснела, поклонилась и поблагодарила. Всякое слово поручика, – похвала или порицание, – имели свой вес. Давердана была так удивлена, что продолжала стоять после того, как он уже кивнул ей. Разве не нужно было читать или играть в шашки? И поручику опять пришлось кивнуть и сказать:
– Больше ничего. Дело было сделано.
Как однажды он решил по отношению к жене: «Это будет в последний раз! – так решил он теперь о своей жизни. Отчего все его зрелые годы были так пусты? Он мог сделать единственное, что остается сделать старику, чтобы не быть в тягость себе и другим: он мог стоять прямо и гордо. Стоило ли браться за дело теперь и устраивать себе нищенский обед за большим столом? Он был гостем, которого изгнали, но он не хотел ссориться со слугами из-за остатков пира, он ушел прямо и гордо. Он не хотел добиваться теперь того, чего он не получил раньше. Была ли это месть самому себе? Да, месть – себе и всем, и всему – прямо и гордо. Это было в последний раз.
Маленькая Паулина осталась горничной. Но так как у поручика была потребность тратить деньги при всяком удобном случае, то и Паулина получила такую же бумажку, как Давердана. Это была одна из тех новеньких бумажек, которые ему было почти стыдно отдавать.
– Неужели ты так довольна? – сказал он Паулине. Поручик иногда разговаривал с ней.
– Да, благодарю, – отвечала Паулина.
– Хочешь еще такую же?
– Нет, благодарю, нет.
И он продолжал говорить с ней о том, чему она будет учиться.
– Подумала ты об этом? Хочешь учиться шить, например?
Нет, Паулина предпочитала стать экономкой.
– Ты хочешь? Экономкой? Так! Так этому тебя может поучить иомфру Сальвезен, это очень неплохая мысль. Я поговорю с иомфру Сальвезен.
Подобные же разговоры он вел с телеграфистом Бардсеном о маленьком Готфриде; он думал о том, не учить ли мальчика телеграфному ремеслу. Он был такой маленький, из него не могло выйти порядочного рыбака. А фру так хорошо выучила его языкам…
Телеграфист Бардсен был замечательный человек. Он сидел и играл на почерневшей звонкой виолончели, когда вошел поручик.
Тогда он встал и поклонился. Когда он услышал, зачем поручик пришел, он ответил:
– Непременно, господин поручик, если вы этого желаете.
Это была не ирония, а вежливость, как будто бы поручик по-прежнему был важной персоной в Сегельфоссе.
Поручик был совершенно так же вежлив и сказал, что он был очень благодарен.
Когда поручик вышел, телеграфист подошел к полке с занавеской, выпил несколько глотков прямо из горлышка и опять взялся за виолончель. Его широкие плечи так и ходили во время игры.
Дни протекали. Поручик старел и старел, однако, держался гордо. Но какое горе заставляло седеть волосы господина Хольменгро, у которого не случилось никакого несчастья? Это было странно. Хлопоты похорон не могли утомить его так, а смерть фру Адельгейд не касалась его, она была не его жена.
Феликс уехал. Феликс не хотел ничему учиться, объяснял отец, поэтому он должен был вернуться к своим родным в Мексику. Жаль было смотреть, как господин Хольменгро седел от огорчения. По правде говоря, никому в Сегельфоссе не было сладко жить. Даже Давердана ходила с опущенной головой и начинала скучать. Даже Давердана со своей юностью и рыжими волосами. Она стояла один раз у колодца за постройками. И тут же стоял почему-то господин Хольменгро, и Давердана плакала.
Экономка иомфру Сальвезен подошла к ним и видела это.
«Что же это, свет, что ли, перевернулся?» – подумала она. Потом вдруг сообразила: «А как легко могло бы случиться, что и я стояла бы перед господином Хольменгро и плакала!»
Да, всем жилось несладко. У Пера-лавочника сделался удар. У того самого Пера-лавочника, который постоянно взвешивался и боялся похудеть. У него одна сторона тела отнялась, и окружной врач Мус объявил, что следующий удар убьет его окончательно. Да, так сказал окружной врач Мус. Перу-лавочнику казалось тоже, что свет перевернулся. Он ничего не мог понять. Одна половина его тела, которая лежала тут же на его кровати, умерла? Он всю жизнь работал и не мог представить себе жизнь без работы. Он был, так сказать, в полном расцвете сил; он никогда не умел так хорошо считать, как теперь. Он никогда не торговал так хорошо шелковыми платками, машинными чулками, висячими лампами с подвесками… Неужели это конец? Никому не нужно было самому работать по вечерам. Все можно было купить у Пералавочника! Он продавал готовые грабли, топорища, жженый и молотый кофе в красивой упаковке, продавал масло в жестянках из Америки. В старину приходилось самому резать табак – Пер-лавочник и этому помог. Он продавал готовый резаный табак. А сапоги? Приходил, бывало, Нильс-сапожник в усадьбу и на весь год нашивал сапог на всю семью. И сам дубил кожу, и сам смолил нитки, и чего он только не делал, этот Нильс-сапожник? Теперь Пер-лавочник торговал городскими сапогами; они были тонки, как сукно, и блестели как зеркало.
Поэтому нельзя сказать, что Пер-лавочник не делает ничего. Он работал все время и вот вдруг слег в постель. Впрочем, он продолжал вести свою торговлю через жену и детей. Он властно распоряжался ей в своей постели, и дело не стояло.
Когда он был здоров, он умел внушить к себе почтение. Он и теперь поступал так же. Когда ему нужно было кого-нибудь, он стучал палкой в пол. Он приглашал доктора, приглашал знахарей и знахарок, он пил рыбий жир и оподельдок, накладывал холодные компрессы – это было, впрочем, хуже всего – и вот, наконец, он постучал палкой и приказал позвать пастора, – не поможет ли это?
– Со мной случилась неприятность, хуже которой на свете нет.
Пастор Лассен утешал его тем, что одна половина у него осталась здоровой и что он остался жив.
– Жив? Не-ет. Видите вот эту палку? Я столько же жив, сколько она.
Чтобы смягчить его, пастор Лассен говорил ему о Христе и его страданиях, что была его болезнь в сравнении с этим! Он должен был благодарить Бога за здоровую половину.
– Да что вы все время говорите о здоровой половине? – рассердился больной. – Я вам скажу, что и она у меня теперь не вполне здорова.
И Пер из Буа указал на недостатки своей здоровой половины.
– А посмотрите на это?
И он взял онемевшую руку и швырнул ее об стену, чтобы пастор убедился в том, что она ничего не чувствует.
– Вот об этой-то половине я и говорю. Вот она лежит тут, а если бы я не видел ее, я не знал бы, что она у меня есть. Какой толк в ней? Даром только хлеб ест.
Он поднял неподвижную руку, дергал ее, вертел.
– Это называется рукой? Тьфу! Прости мое согрешение! И он опять бросил ее об стену.
Пастор Лассен опять утешал его и чтобы доставить ему удовольствие, называл его Иенсен.
– Видите ли, милейший Иенсен, вы не можете жаловаться, чтобы вам не везло в жизни. Вам всегда везло. Надо потерпеть теперь немного. У всех бывают неприятности.
Больной терпеливо повернулся и спросил:
– Нет, вы, кажется, не можете мне помочь? Неужели вы не знаете никакого средства? Вы, пасторы, знаете то, что мы, простые смертные, не знаем.