Песни скоро закончились, но Хэйвенса не отпускали: слушатели аплодировали и просили ещё. Сидя на высоком табурете, Ричи растерянно обернулся, ища кого-то глазами в глубине сцены. Никого не найдя (или ничего не увидев), он начал подстраивать гитару, одновременно говоря в микрофон, после чего стал что-то наигрывать и вдруг запел старый негритянский спиричуэлс, сочинённый чуть ли не в XVIII веке африканскими рабами:
Он пел так тяжело, надрывно и обречённо, что казалось, будто он сам только что вернулся с луизианской хлопковой плантации после целого дня изнурительной работы под жестоким южным солнцем и плёткой надсмотрщика, так похожего на это чужое для негра солнце. Слушатели молчали, впитывая в себя боль двухвековой давности, которая странным образом оказывалась созвучной событиям их времени — убийству Мартина Лютера Кинга, негритянским митингам за гражданские права, войне во Вьетнаме, кровавому разгону чикагской антивоенной демонстрации годичной давности… Флоренс прижалась к Льюису, то ли ища поддержки, то ли, напротив, стремясь подарить защиту, то ли желая убедиться в молчаливом понимании и сочувствии; Чарли приобнял Ким, Молли перебралась на колени к Стюарту. Сейчас их — выходцев из разных семей с разным достатком и отношением к жизни, в той или иной степени впитавших различные предрассудки воспитания и образования, присущие своему времени, — незаметно объединило понимание, что мир — это не только круг семьи или своей среды, пусть даже среды хиппи, бескомплексных и отрицающих всякие условности общества; что в нём, в этом обширно-пугающем мире, существует самая разная боль и самые разные проблемы. Их внезапно пронзило чувство одиночества, ощущение какого-то интуитивного непонимания — всеобщего, поглощающего, разрушавшего не только отдельные семьи, но и всё общество, и монолитную с виду страну; непонимания, от которого никуда нельзя было деться. И Стюарт, сын ветерана корейской войны и убеждённый пацифист, вдруг стал лучше понимать членов «Чёрной пантеры» — анархистской негритянской организации, наводившей ужас на «белых англо-саксонских протестантов» Америки.
Однако вскоре тон спиричуэлса изменился, и негр страдающий превратился в негра гневного, выкрикивающего в мир слово «Freedom!». В оригинальном тексте этого не было — Ричи импровизировал на ходу, — но этот клич словно разбудил поле. Его подхватили все собравшиеся, и вскоре он превратился в нечто вроде грозного призыва «Марсельезы», валом катившийся по окрестностям. Вскоре в этот зов стал вплетаться ещё один: «Well, I need my brother… father… sister…», под который, аплодируя в такт песни, слушатели начали вставать — один за одним. На минуту Стюарту показалось, что это — не просто формальный отклик на импровизацию, а выплеснувшаяся наружу и наконец-то нашедшая понимание потребность в родстве — истинном родстве, не только по крови, но и по духу, — и он, подхваченный этой осязаемой иллюзией, тоже встал, поддерживая Молли — вслед за Льюисом, Флоренс, Чарли…
Хейвенс закончил под такой шквал аплодисментов, что за ним даже не было слышно шум винтов армейского вертолёта. Только Льюис краем глаза заметил какое-то движение в небе по направлению к пруду и ткнул в бок Чарли, пытаясь привлечь его внимание, но тот только отмахнулся. Наконец Хейвенс ушёл, и его место занял пожилой длинноволосый бородатый индиец, обратившийся к публике с приветственной речью. Он говорил об Америке сегодняшней и будущей и о том, что они — те, кто собрался на поле, — могут сделать для великого будущего своей страны. Он говорил недолго, но этого времени как раз хватило на то, чтобы прилетевшие «Sweetwater» могли выгрузиться из вертолёта со всеми инструментами и дойти до сцены.
И только-только раздался слаженный хор голосов, выводивший начало «What’s wrong», как вдруг Льюиса цепко схватили за руку и сжали так, что парень невольно вскрикнул. Обернувшись, он увидел огромные глаза Флоренс, в которых плескалась боль.