В голос Мендес закрадывается самодовольная нотка. Словно она только и ждала, когда я спрошу, что ей известно о моей болезни. У меня был синдром Мёбиуса, сколько себя помню, и это научило меня одному: если у кого хватает наглости утверждать, что они понимают, то вот именно они-то как раз ничего и не поймут. Кто понимает, предпочитает помалкивать.
– Вы изучили вопрос, – тихо, почти шепотом, повторяю я.
– Да, немного.
– Значит, вы знаете, каково это – когда под веки швыряют песок.
…
– Что?
– Ну вот такие ощущения. Из-за того, что не можешь моргать. «Сухость глаз»… Да это даже близко не объясняет, на что это похоже. «Пустыня в глазах» – вот это уже ближе к правде.
– Вик…
– А в ваших источниках было что-нибудь о том, как страшно бывает ночью, когда спишь с полуоткрытыми глазами? И что пить из чашки – все равно что пытаться заарканить луну? Лучшее, на что я могу надеяться, – это что одноклассники оставят меня в покое? А знаете, что некоторые учителя говорят со мной медленно-медленно, потому что считают тупым?
Мендес поерзала на стуле.
– Не поймите меня неправильно, – продолжил я. – Я не жалуюсь. Это у меня еще легкая форма. Раньше мне хотелось быть кем-то другим, но потом…
Потом папа познакомил меня с Анри Матиссом. Художником, который верил, что у каждого лица есть свой собственный ритм. Матисс стремился в своих портретах выразить, как он говорил, «особую асимметрию». Мне это понравилось. Мне было интересно, что за ритм у моего лица, какова его особая асимметрия. Однажды я рассказал об этом папе. Папа сказал, что в моей асимметрии есть красота. Мне стало легче. Не то чтобы я перестал чувствовать одиночество, но оно как-то меньше давило. Теперь я по крайней мере разделял его с искусством.
– Но потом? – спрашивает Мендес.
А я-то уже почти забыл, что начал предложение.
– Ничего.
– Вик, я знаю, что тебе приходилось нелегко.
Я тычу обоими указательными пальцами себе в лицо:
– Вы имеете в виду мой… «недуг»?
– Я не называла это недугом.
– Ах да. «Страдает от», сказали вы. Как гуманно.
Я чувствую, как под браслетом расходятся в никуда крохотные тропинки. Мои пальцы всегда были силой, с которой нельзя не считаться. Вечно они царапают, скребут, щиплют. Браслет напоминает мне об их проделках, но пальцы сильнее. Их маленькие пальцемозги решительно настроены проверить, какой у меня болевой порог.
Я спрашиваю:
– Вы когда-нибудь слышали, что нужно пройти через огонь, чтобы стать тем, кем должен?
– Конечно, – кивает Мендес, прихлебывая кофе.
– Я всегда хотел быть сильным, мисс Мендес. Но огня как-то, по-моему, многовато.
…
– Виктор, – раздается еле слышный шепот. Мендес склоняется ко мне, и все ее существо словно переходит из защиты в нападение: – Вик, посмотри на меня.
Я не могу.
– Посмотри на меня, – повторяет она.
Я смотрю.
– Это Баз Кабонго объяснил? – Она медленно кивает. – Не бойся. Ты можешь мне сказать. Это он, да?
Я молчу.
– Давай я расскажу тебе, что, как мне кажется, произошло на самом деле, – предлагает она. – Кабонго занервничал, когда увидел свои портреты расклеенными по всему городу. Решил, что хватит прятаться. Он уговаривает вас с твоей девушкой солгать нам. Рассказать, что вы были там, где вас не было… в то время, когда вы были где-то еще… с людьми, которых вы не видели. Он знает, что алиби – его последняя надежда. Алиби, или свидетель, который переложит вину на кого-то другого. А кто подойдет для этого лучше, чем двое невинных детей? Ну что, я близка к истине?
Я ничего не отвечаю. Я кого угодно перемолчу. Каждая минута – это уже победа, пусть даже и очень маленькая.
– Я хорошо делаю свою работу, – продолжает она. – И хотя мне пока не известно, где ты был вечером семнадцатого декабря, я знаю точно, где тебя не было. Тебя не было в том доме. Ты не видел ту лужу крови. Ты не видел, как гаснет взгляд того человека, Виктор. Знаешь, почему я в этом уверена? Если бы ты все это видел, то не сидел бы сейчас в этом кресле и не тратил бы мое время на какую-то херню. Ты бы обоссался от страха, вот что.
…
…
Эти пальцемозги – жестокие создания. Они отгрызают от моих множеств целые куски.
– Кабонго полагается на твою ложь, Вик. Но знаешь, о чем он забыл? Он забыл про Матисса. Забыл про Уитмена. Забыл про искусство. А ты ведь знаешь, что общего у всех достойных произведений, да? Честность. Та часть тебя, которая знает, что к чему. И именно эта часть расскажет мне правду.
Я молча считаю до десяти под звуки Базова голоса, который все звучит и звучит у меня в голове, как заезженная пластинка. Пусть думают, что хотят. Но ты им не лги.