– А в чем?
– В шарме. В умении держаться. В уверенности. А возраст… ну что возраст?
– Вот в Реутовой как раз и есть шарм, есть покой, уверенность, достоинство…
– Да рыба она, наша Реутова. Одни манеры, больше ничего.
– Иди-иди, а то попадет. Скажи, что на минуту опоздала.
А Сашино место пустует недолго.
– У вас тут свободная койка? У вас. Принимайте новенькую. Вернее, старенькую. – Дежурная сестра кивает на молоденькую женщину с распущенными волосами и кучей пакетов в руках. – Давай устраивайся, сейчас доктор придет. Волосы прибери.
Оля Старцева ложится в клинику планово каждые две недели. У нее порок сердца. Ей и жить-то с большим напряжением нельзя. Но Оля окончила институт, вышла замуж и забеременела. Прошла обследование у всех специалистов, все сказали «нет», а она решила рожать. Пока всё более или менее нормально, но ведь только шестнадцать недель, самое опасное – последние два месяца, а рожать с таким сердцем вообще нельзя.
Оля твердит одно:
– Если рожать, то сейчас, пока мне двадцать пять. Мы с мужем всё обдумали, и он меня поддерживает. Я понимаю, что могу погибнуть, но мы так его хотим! По крайней мере шанс есть, и я его использую. Вы меня не утешайте – как будет, так и будет.
Это «как будет, так и будет» звучит в нашей палате изо дня в день прямо-таки несчетно.
Какое-то нечеловеческое, жертвенное смирение.
Действительно, не нужно никого утешать.
Глава II
22–24 недели
Я лежу, смотрю в тусклый больничный потолок и думаю о том, что, как ни стараюсь, не могу нащупать под ногами твердую почву.
Я запретила себе думать о завтрашнем дне, а сегодняшний разбила на сегменты. Первое – встать и поесть, второе – прожить до обхода, дальше – до обеда и, наконец, до ужина. Ужин я считаю концом дня, его финишной прямой, после которой что-то еще телепается, но оно уже не в счет. После того как мне опять капали всю ночь, вернулся страх вертикального положения и любого перемещения.
У санитарки тети Лиды для меня один рецепт – «ноги кверху»:
– Ты знай себе старайся и лежи. Бог, он всё видит. Посмотрит, как ты стараешься, и смилостивится. Вон, забыла как ее, ну, лежала тут у нас год назад – и капали и капали, и капали и капали, Маргарита Вениаминовна ни на что не надеялась, а ведь выносила, вчера с ребеночком приходила, благодарила. И ты выносишь, если постараешься. У тебя не кровит? Вот и лежи как привязанная.
Я лежу, мне кажется, уже целую вечность, и нет ни прошлого, ни будущего, а только эта палата, эта кровать, эти дверь и окно.
Пытаюсь вспомнить из своей жизни хоть что-то, похожее на мою теперешнюю ситуацию, – и не могу. Не было ничего подобного.
Вот у Шуман – у той было, причем в молодости. Как-то, когда я в очередной раз донимала ее своим бредом о ребенке, она рассказала, что до рождения Сони у нее было два пузырных заноса, то есть две ложные беременности, и ей пришлось полгода провести в раковом корпусе: дело в том, что пузырный занос через раз перерождается в рак.
– Ты представляешь, Машка, тетки там мерли как мухи. Как мухи…
– И что?
– Ничего. Жила себе и жила. Я и мысли не могла допустить, что это может плохо кончиться, – что ты хочешь, девятнадцать лет. Но больше я с беременностями не связываюсь.
И еще она всё время говорила:
– Чтобы родить, нужно что? Правильно, забеременеть. А дальше всё идет само собой.
Как же, само собой… Как же…
Мне всё кажется, я должна до чего-то додуматься, что-то понять, и тогда станет легче. Но додуматься не получается, и я, как улитка, переползаю из одного сегмента дня в другой, из одного в другой, пытаясь радоваться хотя бы этому.
Иногда пытаюсь читать. Алеша принес «Курсив мой» Берберовой. Читаный-перечитаный, любимый «Курсив мой». Если постараться, можно даже найти параллели с моей ситуацией. Они там, в эмиграции, выживали, и я выживаю. У них неизвестность, и у меня неизвестность. На этом, впрочем, сходство заканчивается. Мои зрачки обращены внутрь, их – вовне. Их волновала исключительно жизнь духа, а все мои мысли – о плоти. Я сосредоточена на частном, они – на целом: «Когда Набоков написал „Дар“, а потом „Защиту Лужина“, я поняла – всё наше поколение оправдано…» Всё потерять, ютиться на чердаке, иметь одну смену постельного белья и думать о себе как о части «литературного целого»! Иногда мне удается погрузиться в их время настолько, что я почти забываю о своем. А еще я думаю о том – эта мерка сейчас у меня обязательна буквально для всех, – что у Берберовой не было и, должно быть, не могло быть детей, и, как я подозреваю, это ее ничуть не угнетало: она была сосредоточена на самопознании, соотношении времени и себя, на исследовании жизни. Надо будет перечитать потом, в нормальном состоянии.