Выбрать главу

– Ха-ха, – воскликнул я, – так ты, Артур, еще и король?

Он довольно смеялся, а я подбавил дров в огонь:

– Не какой-то там граф! Король!

Я даже вообразить не мог, какое произведу впечатление на бабушку и маму своим сообщением. Особенно ликовала мама. Бабушка просто охала и ахала на разные лады, а мама – я ее такой никогда не видел за всю войну – от восторга места себе не находила. Расхаживала по комнате, разводила руками, наигрывала губами какие-то знакомые мелодии и при этом рассказывала, как давно, в молодости, когда она училась в ФЗО, на каникулы их повезли в Ленинград – чудесный, волшебный город – и там повели в театр, на балет, это была сказка «Щелкунчик» – какие изумительные костюмы, – а музыку исполнял огромный оркестр, наверное, человек сто одних музыкантов, а что за чудо занавес – малиновый, с золотыми узорами, да и сам театр – мраморные колонны, пол, по которому страшно ходить, потому что он похож на стеклянный и в него можно глядеться, как в зеркало, даже лестничные барьеры покрыты красным плюшем – этого не забудешь вовек, и все-таки главное – артисты, балерины в таких вот юбочках, – мама показывала, какие именно юбочки, – из газовой, прозрачной ткани, у них, этих юбочек, даже специальное название есть, пачки, ну и, конечно, танцоры, в облегающих тело трико, но они маме не показались, потому что все больше стояли в тени и выскакивали оттуда, когда надо было поднять балерину и покружить ее.

– Как, – удивлялся я, – прямо в воздухе?

– Конечно! – радостно смеялась мама. – Прямо в воздухе.

И еще выяснилось, что балерины танцуют только на пальчиках, редко стоят на всей ступне, да и то очень изящно, вовсе не так, как делают это обычно люди, и мама показала, как стоят балерины: подтянулась, подобрала живот, даже, кажется, выше стала, и одну ступню вплотную приставила к другой, ровно посредине, так что получилась буква Т. Тут мама одну руку вскинула – я даже испугался: вышло ведь очень неудобно, маму чуть покачивало, потому что ноги приставлены вплотную, да и под углом – запросто можно упасть. А она еще, как нарочно, что-то такое тихонько замурлыкала, какую-то мелодию, и давай руками махать – одна вверх, другая вниз.

– Ладно, ладно! – рассмеялся я. – Расскажи лучше, как же они на пальцах танцуют.

– У них специальные такие тапочки, – успокоилась мама, – белые или розовые, представляешь?

– А не спадывают, тапочки-то? – вступила в разговор бабушка.

– Вот еще! – махнула рукой мама, оскорбившись за балерин.

– А ноги не ломают? – не унималась бабушка.

– Чего не знаю, того не знаю, – вздохнула мама, возвращаясь с довоенных небес обратно в нашу жизнь.

Она подошла к столу, разлила по тарелкам завариху, села, взялась за дюралевую ложку, зачерпнула ею еду и поднесла было ко рту, но вдруг кинула ложку обратно.

– Гады! Гады! Гады! – крикнула она отчаянно и заплакала.

Я даже вскочил: что еще случилось! С отцом?

Самое страшное, самое дикое, самое несправедливое, чего мы боялись всю войну, – от первого дня, как он ушел воевать, и до его возвращения, – мысли, что с отцом случилась беда.

Ах как я страшился этого! И разве только я? На что мы не шли, лишь бы избежать несчастья, каким только не верили приметам! Нельзя было проходить под раздвоенным столбом, переходить дорогу перед белой лошадью, а встретив подводу с гробом, требовалось трижды плюнуть через левое плечо и скрестить большой и указательный пальцы на обеих руках. Суеверие множилось и росло в малом народе, и никакие взрослые уговоры не помогали – ни материнские, ни учительские. Да, я думаю, матери и учительницы наши дорогие сами с любым суеверием сто раз смирялись и до конца жизни, несмотря, скажем, на партийность или образованность, согласились бы исполнить все правила примет да поверий, только хоть на шажок остановить беду, которая перла и перла из всех щелей – тифом, голодухой, похоронками.

Отойди, сгинь, несчастье! Изнемоги в лютости своей бескрайней! Дай людям вздохнуть, опамятоваться, вспомнить, что есть на белом свете цветы, книги и даже танцы в сказочно красивых, волшебных театрах!

Может, оттого люди говорили вроде потише у нас в тылу. Принижали голос, когда хотели сказать что-то твердое даже. Боялись испугать криком остальных. Потому что крик одно означал – беду.

А тут мама закричала. И я вскочил.

– Гады! – еще раз крикнула она. – Что теперь с театром-то? Вдруг разбомбили? Что же они творят, эти гады!

Грех, конечно, это был, но невинный, детский грех – ругнул я про себя маму. Подумаешь, сказал я про себя, театр. Кричит так, будто с отцом что случилось. Впрочем, а так ли велик был мой грех? Да и грех ли это – любить и жалеть отца больше, чем даже целый драгоценный театр?

Став взрослым, вроде бы легко разуметь, что театр нельзя ставить напротив отца, что и живой человек, и золотой дворец неповторимы, но одинаковая ли эта неповторимость – кто скажет… Нет, нет, только кажется, будто, став взрослым, легче жить и разбираться легче в разных сложных делах. Детство владеет клинком прямоты и справедливой однозначностью. Нет, я не пожалел театр, а испугался за отца, ругнул маму и облегченно сел на место.

– Фу, как ты меня напугала, – согласилась со мной бабушка, обращаясь к маме.

Она ничего не ответила. Ела завариху, вовсе не замечая еды, наверное, ушла обратно в свой чудесный театр, пусть, если ей так там нравится. Она устала, моя мама, она развеселилась первый раз за всю войну, пусть побудет еще немного в своей памяти, в золоченом дворце, где показывают балет. Ей недолго радоваться, минута, и она вернется назад.

Мама встряхнулась, возвратилась из воспоминаний и сказала, глядя на меня:

– Пойдем в библиотеку вместе. Хочу увидеть замечательную артистку.

И прибавила, помолчав:

– Может, это она танцевала тогда, давным-давно?